Мы переписали текст, припасенный Зоренькой, стараясь выдержать тон Пастернака. Ира с Комой поехали в Переделкино за подписью Б.Л.
Сейчас это выглядит дико - мы составили такое письмо, а Б.Л. еще не догадывался о его существовании; но тогда мы торопились, нам все в этом бедламе казалось нормальным.
Б.Л. подписал письмо, внес одну лишь поправку в конце. Он подписал еще несколько чистых бланков, чтобы я могла исправить еще что-нибудь, если понадобится. Была еще приписка красным карандашом: «Лелюша, все оставляй как есть, только если можно, напиши, что я рожден не в Советском Союзе, а в России».
31 октября 1958 года Пастернак написал письмо Хрущеву: «Уважаемый Никита Сергеевич,
Я обращаюсь к Вам лично, ЦК КПСС и советскому правительству.
Из доклада т. Семичастного мне стало известно о том, что правительство «не чинило бы никаких препятствий моему выезду из СССР».
Для меня это невозможно. Я связан с Россией рождением, жизнью, работой.
Я не мыслю своей судьбы отдельно и вне ее. Каковы бы ни были мои ошибки и заблуждения, я не мог себе представить, что окажусь в центре такой политической кампании, которую стали раздувать вокруг моего имени на Западе.
Осознав это, я поставил в известность Шведскую академию о своем добровольном отказе от Нобелевской премии.
Выезд за пределы моей Родины для меня равносилен смерти, и поэтому я прошу не принимать по отношению ко мне этой крайней меры.
Положа руку на сердце, я кое-что сделал для советской литературы и могу еще быть ей полезен.
Б. Пастернак».
Вячеслав Вс. Иванов так комментирует написание письма Н.С. Хрущеву: «31 октября 1958 года мне позвонила О. В. Ивинская и попросила, чтобы я к ней срочно пришел. У нее уже была А. С. Цветаева-Эфрон. Ольга Всеволодовна сказала мне, что, по словам двух адвокатов, работающих в Управлении по авторским правам, ситуация стала угрожающей. Если Борис Леонидович не напишет письма с покаяниями, то его вышлют за границу. «Его вышлют, а нас всех посадят», - со свойственной ей категоричностью сформулировала Ариадна Сергеевна.
Я согласился тут же принять участие вместе с двумя уже названными собеседницами и Ирой Емельяновой, дочкой О. В. Ивинской, в сочинении текста письма Хрущеву, желательное общее содержание которого было подсказано Ольге Всеволодовне теми же адвокатами. В тот вечер я был писцом: не желая ни умалить своей роли, ни оправдаться, скажу только, что мне (как и Ире) формулировки давались с трудом, их в основном придумывали Ольга Всеволодовна и Ариадна Сергеевна, а я записывал после обсуждения. Когда мы решили, что текст в основном готов, мы вдвоем с Ирой поехали в Переделкино к Борису Леонидовичу.
... После очень долгого телефонного разговора с Ольгой Всеволодовной Пастернак взял у меня текст, перепечатанный ею с моего черновика. Мы условились, что я зайду к нему через некоторое время на дачу. Там он сказал мне, что текст был составлен неплохо. Он его лишь слегка отредактировал и вставил от себя: «Я связан с Россией рождением, жизнью, работой. Я не мыслю своей судьбы отдельно и вне ее».
С этой вставкой я отдал текст письма Ире, которая отвезла его матери для передачи адресату».
Дело не в том, хорош или плох текст этих писем и чего в них больше - покаяния или высоты духа, - пугает сказавшееся в них насилие над волей и человеческим достоинством. При том, что унижение, которому подвергся Пастернак, было совершенно лишним. Сохранилось некоторое количество машинописных заготовок с рукописной правкой совместного авторства Ивинской, Поликарпова и Пастернака. Можно вычленить из них собственные пастернаковские вставки и его замечания на полях.
Вместо предложенных ему слов: «Я являюсь гражданином своей страны» - Пастернак просил сделать, если это можно: «Я связан с Россией, и жизнь вне ее для меня невыносима». Или в другом месте, вычеркнув просьбу о том, чтобы к нему не применяли высылки, как «крайней меры», он приписал свое робкое пожелание, чем вызвал неудовольствие Поликарпова:
«Я это обещаю. Но нельзя ли на это время перестать обливать меня грязью».
«Не надо увлекаться переделкой и перекройкой, - писал Пастернак Поликарпову. - Это до неприличья искренно».
Ивинская до конца своих дней корила себя за ошибку, что поддалась угрозам и уговорила Пастернака покаяться: «Итак, иезуитская хитрость наших преследователей удалась полностью: предложение покаяться, выдвинутое в лоб, -было бы с негодованием отвергнуто; но когда «поклонник и доброжелатель» дал этот совет, а мы все его поддержали и «освятили» по сути навязанный нам текст письма - все получилось.
В дни присуждения Нобелевской премии другому русскому писателю - Александру Солженицыну - я заново переживала те страшные дни конца октября теперь уже далекого пятьдесят восьмого года. И особенно остро поняла нашу нестойкость, быть может даже глупость, неумение уловить «великий миг», который обернулся позорным.
Да, сейчас уже не поймешь, чего больше было в отказе от премии - вызова или малодушия.
И если уж искать оправданий (а их, пожалуй, нет), то можно вспомнить, что Солженицын в момент присуждения премии был почти на двадцать лет моложе Б.Л. и прошел (наверное - как никто в мире) сквозь тройную закалку: четыре года фронтовой жизни, восемь лет каторжных концлагерей и раковую болезнь.
С ним ли можно равняться типичному «мягкотелому интеллигенту» Борису Пастернаку? Счастье еще, что он умер у себя в постели, а не на случайной трамвайной остановке, как Юрий Живаго...
Не надо было посылать это письмо. Не надо было! Но - его послали. Моя вина».
5 ноября 1958 г. Пастернак писал:
Я обращаюсь к редакции газеты «Правда» с просьбой опубликовать мое заявление.
Сделать его заставляет меня мое уважение к правде.
Как все происшедшее со мною было естественным следствием совершенных мною поступков, так свободны и добровольны были все мои проявления по поводу присуждения мне Нобелевской премии.
Присуждение Нобелевской премии я воспринял как отличие литературное, обрадовался ей и выразил это в телеграмме секретарю Шведской академии Андерсу Эстерлингу.
Но я ошибся. Так ошибиться я имел основание, потому что меня уже раньше выставляли кандидатом на нее, например пять лет назад, когда моего романа еще не существовало.
По истечении недели, когда я увидел, какие размеры приобретает политическая кампания вокруг моего романа, и убедился, что это присуждение шаг политический, теперь приведший к чудовищным последствиям, я по собственному побуждению, никем не принуждаемый, послал свой добровольный отказ.
В своем письме к Никите Сергеевичу Хрущеву я заявил, что связан с Россией рождением, жизнью и работой и что оставить ее и уйти в изгнание на чужбину для меня немыслимо. Говоря об этой связи, я имел в виду не только родство с ее землей и природой, но, конечно, также и с ее народом, ее прошлым, ее славным настоящим и ее будущим.
Но между мною и этой связью стали стеной препятствия по моей собственной вине, порожденные романом.
У меня никогда не было намерений принести вред своему государству и своему народу.
Редакция «Нового мира» предупредила меня о том, что роман может быть понят читателями как произведение, направленное против Октябрьской революции и основ советского строя. Я этого не осознавал, о чем сейчас сожалею.
В самом деле, если принять во внимание заключения, вытекающие из критического разбора романа, то выходит, будто я поддерживаю в романе следующие ошибочные положения. Я как бы утверждаю, что всякая революция есть явление исторически незаконное, что одним из таких беззаконий является Октябрьская революция, что она принесла России несчастья и привела к гибели русскую преемственную интеллигенцию.
Мне ясно, что под такими утверждениями, доведенными до нелепости, я не в состоянии подписаться. Между тем мой труд, награжденный Нобелевской премией, дал повод к такому прискорбному толкованию, и это причина, почему в конце концов я от премии отказался.
Если бы издание книги было приостановлено, как я просил моего издателя в Италии (издания в других странах выпускались без моего ведома), вероятно, мне удалось хотя бы частично это поправить. Но книга напечатана, и поздно об этом говорить.
В продолжение этой бурной недели я не подвергался преследованию, я не рисковал ни жизнью, ни свободой, ничем решительно. Я хочу еще раз подчеркнуть, что все мои действия совершаются добровольно. Люди, близко со мною знакомые, хорошо знают, что ничто на свете не может заставить меня покривить душой или поступить против своей совести. Так было и на этот раз. Излишне
уверять, что никто ничего у меня не вынуждал и что это заявление я делаю со свободной душой, со светлой верой в общее и мое собственное будущее, с гордостью за время, в которое живу, и за людей, которые меня окружают.
Я верю, что найду в себе силы восстановить свое доброе имя и подорванное доверие товарищей.
Б. Пастернак».
Ивинская вспоминала, как позднее, в начале 70-х годов, в поезде Москва - Ленинград случайно встретилась с Ростроповичем, не зная его в лицо, и тот, от имени своего друга Солженицына, критиковал поведение Пастернака: «Это не тот человек, чтобы отказываться от себя, как Пастернак. Солженицын просто негодовал на позорное, трусливое его поведение, на это дурацкое письмо-отречение, которое позволил себе Пастернак! «Их» ведь не нужно бояться - покажешь, что боишься, - и пропал! Эх, Оленька, если бы вы знали, как осуждал его Александр Исаевич! Нет! Александр Исаевич не жалкий интеллигент. Он действительно объявил войну за правду и сумел отстаивать ее! Готов был действительно на смерть за нее!
На это я, не сдерживая возмущения, отвечала, что все они забывают и о времени, когда произошла трагедия Пастернака, и о том, что теперь все последующие идут по пути, проторенному все-таки Пастернаком. Да, хорошо, что у Солженицына есть друзья и покровители, его поддержавшие.
А кто был у Пастернака? Тогда и молчать было геройством, а выступить за него означало «поддерживать холодную войну», идти за это на гражданскую смерть.