Уже закурили, отстранились от стола, разговор закрутился еще живей и шумней. Суханов, стараясь, чтоб не качнуло, поднялся и, горбясь, — быть бы меньше заметным, — осторожно, вдоль стены, за спинами, выбрался в прихожую, а оттуда во двор.
Со свету спотыкаясь о темень, пошаркивая, неуверенно пошел к скамье, вкопанной под старой, усыхавшей яблоней-дичкой. Отстегнув пуговку воротника, он опустил узел галстука, провел рукой по горячей шее и полно вдохнул в грудь, стесненную духотой, едой и долгим напряженным сидением за столом. Было тихо и темно, лишь где-то за пустырем и полем, над невидимым лесом вздрагивали далекие зарницы и погромыхивала нерастраченная, опоздавшая к весне и лету гроза.
Надышавшись вволю свежего черного воздуха, подсыревшего, с запахом далеко стороной прошедшего дождя, Суханов с наслаждением закурил, медленно, но благостно отходя от хмеля.
Блеснул за открывшейся дверью свет, и кто-то неосторожно шагнул с крыльца, матюгнулся и двинулся к скамье. Уже обвыкший в темноте, Суханов узнал Мусия Петровича.
— Дымишь? — садясь рядом, спросил тот. — Или не по себе стало?
— Отчего же?
— Ну мало ли! Лишку выпил или не все по-твоему вышло, может, кто сказал не то иль сделал не так… Мало ли… Я ведь смотрел за тобой, все ты дивился, как про отца говорили, будто тайны тебе открывали…
— Нет, все нормально, хорошо… Я очень рад, что так… А вы ведь не случайно за мной вышли, а?
— А ты как думаешь?
— Вот так и думаю.
— С чего бы я за тобой мог пойти? Или, может, ждешь какое слово от меня?.. Молчишь. Значит, ждешь. Ну что ж, скажу. Все про успехи твои покойный рассказывал, на письма твои ссылался: «Витька-то мой — молодец! Такими делами ворочает, такими делами! Да еще как! К начальству большому на доклад в Москву ездил. Премию получил от министра — часы золотые»… В другой раз — другую побаску сочинял. Все верили, да только не я: ты ведь и писал-то им в год раз. Вот и сочинял он…
«А что оставалось ему делать? — подумал Суханов. — Ничего он не знал обо мне, ни о моих делах, ни о том, как я ими ворочаю. Просто ему хотелось, чтоб люди думали, какие тесные и дружеские отношения у нас с ним…»
— Гордый он был, — сказал Мусий Петрович. — Гордость его всю жизнь мучила.
«При чем тут „гордый“? — думал Суханов. — Просто он был отец. Вот и все…»
И снова отворилась дверь. В желто вспыхнувшем прямоугольнике зашевелились темные силуэты, послышались громкие, несдержанные голоса, как у всех людей, выпивших и наконец выбравшихся на волю из духоты.
Суханов поднялся на крыльцо. С ним уважительно прощались, уже как со своим человеком, о котором они почти все и подробно знали от покойного, а теперь вот повидали и в натуре; благодарили, он искренне крепко пожимал потные, набрякшие руки, тоже благодарил сердечно и извинительно, будто чего-то недодал гостям, которые так много знали, помнили и говорили о его отце.
«Эмоциональная независимость — вот новая сила, рычаг!» — вспомнил Суханов забавную фразу белявенького миловидного студента-геолога, практиковавшегося у него на Памире. Фраза эта тогда понравилась Суханову. Она утверждала нечто яркое, многоцветное, новое. Она прозвучала на синем леденящем высокогорном ветру, в сырой палатке, в кругу усталых, промокших людей, измученных тяжелым переходом, жадно глотавших недоваренные макароны, перемешанные с говяжьей тушенкой. За фразой этой ощущалось что-то значительное, как ночные страстные мечты, обещания и клятвы, в которые истово и безоглядно веришь в тот момент, не думая, однако, что утром, при свете будничного дня, они потускнеют, слиняет их пылкость, и покажутся они нелепыми, ибо не будут соприкасаться с реальной жизнью никакими своими сторонами…
Суханов усмехнулся: «И вот я, давно эмоционально независимый, сижу на чердаке родительского дома, — он обвел взглядом чердак, где, обметанные пылью, валялись безногие стулья, медный чайник без дужки, сетка от кровати, смятая соломенная шляпа, оправа к трюмо из орехового дерева и еще какой-то хлам, — сижу у старого семейного сундука, который помню с детства… Мне хочется рыться в нем, перебирать и разглядывать предметы, принадлежавшие отцу, трогать их, что-то узнать от них… Я ничего не знаю о своем отце, для меня он всю жизнь только и был почтальоном… А он ничего не знал обо мне, кроме того, что я есть, что я геолог, у меня трехкомнатная квартира, жена, сын — его внук, которого он так и не увидел…»
Сундук стоял под самым скатом крыши, у отворенного люка. На чердаке было светло. Ровные, словно натянутые, солнечные нити били из щелей меж досок, в них дрожали мириады пылинок, метушились какие-то мельчайшие комахи, исчезавшие, едва вылетали они на мгновение из этой пронзительно тонкой световой полосы… Суханов поднялся сюда сразу же после завтрака, когда сестра, торопливо собравшись, ушла по каким-то хлопотным делам в собес…
Открыл сундук легко, выдохнул облачко пыли. Но был он почти пуст: старая телогрейка отца, два медных, нынче модных подсвечника с затверделым посеревшим воском в гнездах, солдатский ремень военной поры и что-то обернутое в иссохшую, ломкую уже газету, перевязанную накрест шпагатом. Оказалась в ней пачка бережливо сложенных бумаг. Суханов стал брать по одной сверху. Сперва шли какие-то счета и квитанции, затем попались его письма с фронта — торопливые, восторженные, громкие письма мальчишки-солдата. Он перечитал сколько-то страничек, дивясь и радуясь себе, пареньку тех лет, неопытно полагавшему, что убить могут кого угодно, только не его. Письма на углах были красным карандашом помечены отцовской рукой — дата их прибытия. Была это, наверное, вечерняя утеха отца, его нешумливая радость в дни, когда разносил он почту на своем участке: кому письма от живых еще, кому похоронки… Потом пошли личные бумаги отца. Читал их Суханов с удивлением и интересом, переносясь в незнакомые годы, где юношей, затем молодым человеком жил его отец.
«Предъявитель сего свидѣтельства, слушатель учрежденных преподавателемъ Мелитопольского реальнаго училища В. С. Балабановым в гор. Мелитополѣ вечернихъ курсовъ для взрослыхъ Фома Егоровичъ Сухановъ, как видно изъ документовъ, сынъ мѣщанина, вѣроисповѣданія православнаго, родился в 1896 году 20 сентября, поступилъ въ октябрѣ 1913 года на означенные курсы и подготовлялся на нихъ до 1-го іюня 1914 года. В настоящемъ году, на бывшемъ испытаніи, произведенномъ подъ наблюдениемъ депутата отъ Одесскаго Учебнаго Округа, онъ оказалъ нижеслѣдующія познанія изъ курса четырехъ классовъ реальныхъ училищъ Министерства Народнаго Просвѣщенія:
Въ Законѣ божіемъ — хорошія
— русском языкѣ — хорошія
— математикѣ, а именно: ариθметикѣ — удовлетворительныя…
Въ удостовѣреніе сего выдано Суханову Фоме настоящее свидѣтельство, предоставляющее ему права лицъ, окончившихъ четыре класса реальныхъ училищъ Министерства Народнаго Просвѣщенія».
«Сие удостоверение дано тов. Суханову Ф. Е. в том, что он действительно состоит на службе в Особой Продовольственной Комиссии по Снабжению 1-ой Донецкой Трудовой Армии (Опродкомтрударм) в должности счетовода финсчетного п’отдела Губраспредотдела, что подписями и приложением печати удостоверяется. Июля 18 дня 1922 г.».
«Штаб Украинского Военного округа. Пропуск № 761. Дан сей сотрудн. финчасти орготдела УВО тов. Суханову Ф. Е. на право беспрепятственного входа в здание штаба. Действителен по 26 мая 1924 г.».
«Правительственная Комиссия Артемовской почтовой конторы настоящим свидетельствует, что гр. Суханов Ф. М. прослушал четырехмесячные курсы украинского языка и при проверке выявил знания удовлетворительные согласно II категории Положения о проверке ЦК Украинизации».
«Справка. Артемовская почтовая контора удостоверяет, что тов. Суханов Ф. Е. действительно состоит в ней на службе и получает содержание по 8-му разряду 37 руб. 20 коп. Семья его состоит из 1-го взрослого и двоих малолетних, которые торговлей не занимаются. Дана сия справка для предоставления Фининспектору. 31 марта 1927 г.»…
Суханов улыбнулся: одним из этих малолетних, не занимавшихся торговлей, был он, двухлетний Витя.
Потом он нашел грамоту наркома связи, которой был награжден отец в 1943 году, списанный с белым билетом с военного учета из-за тяжелой язвы желудка и двенадцатиперстной кишки. И было еще много незнакомых, неожиданных бумаг и справок. Суханов проглядывал их уже по-быстрому и лишь с одной, затаив дыхание, не заторопился, читая, а приблизился к свету, чтоб разобрать разгонистые строчки чернового, с зачерками и вписками, отцова заявления на имя районного прокурора. Составлено оно было в ноябре 1946 года:
«Настоящим сообщаю, что я, почтальон Томашевской почтовой конторы Суханов Ф. Е., совершил в военном, 1944 году должностное преступление. А именно: не вручил и скрыл прибывшую для семьи Бартеневых, проживавших по ул. Суворова, 5, похоронную на сына Александра. Сделал это сознательно, от невозможности, т. к. за неделю до этого вручил им похоронную на старшего сына Андрея…»
Черновичок был написан на двойном тетрадном листке, внутри которого и лежала сама похоронка.
Боже, Сашка Бартенев! Одноклассник, с которым Суханов вместе, зябко и стыдливо дрожа, стоял голым в большой холодной комнате на военкомовской медкомиссии в декабре 1942 года…
…Домой Суханов прилетел во вторник. Теща, кормившая его на кухне, сообщала новости: Нина (жена) уехала в командировку в Томск; в холодильнике вышел из строя агрегат, надо становиться в очередь, — в продаже их нет; для домашнего консервирования не хватило крышек, необходимо срочно доставать, ведь огурцы и помидоры уже кончаются; у Валерки (сын) украли в школе кеды…
Суханов без аппетита жевал яичницу — дежурное в семье блюдо — и рассеянно слушал воркотню тещи, дувшей в кастрюлю, где пузырилось вскипавшее молоко. Выпив кофе, он ушел к себе, лег на тахту. В голове звенело, а самого покачивало. Летал он давно, много, далеко и всегда не любил, дурно чувствовал себя после полета.
Он вспомнил, как на автобусной остановке сестра, провожая его, сказала: