В это время из другой двери, где находилась сестринская, громко хохоча, выскочила Мария Раух и, ничего не заметив, побежала через двор. Она была в коротеньком, не застегнутом, видимо после душа, халате, придерживала его на груди свертком с бельем. Рванувшийся ветер задрал полы халата почти до бедер открыв высокие белые ноги Марии.
Капитан дернулся, вытянулся, будто проглотил кол.
— Это что еще? — едва разжав губы, спросил он. — У вас воинская часть или бордель!.. Среди бела дня шлюхи бегают…
Наступило тягостное оцепенение. И тут Альберт сказал:
— Господин капитан, эта женщина служит в вермахте. Она доброволец… Если не ошибаюсь, вы, господин капитан, — фон Киеслинг? Едва ли вашей фамилии делают честь подобные слова о незнакомой женщине. Тем более о немецкой женщине.
Разорвалась бомба!
Пухлое, гермафродитно-гладкое лицо капитана не побледнело и не побагровело. Не шевельнувшись, выслушал Альберта, не перебивая, до конца. Потом сказал:
— Я действительно фон Киеслинг. А кто вы?
— Хирург.
— Ваше звание?
— Обер-лейтенант Альберт Кронер.
— Я запомню вас, обер-лейтенант. Мы еще встретимся.
— Не исключено, господин капитан, мы на войне.
— Где вы получили Железный крест?
— Под Сталинградом.
— Вы смелый человек, обер-лейтенант.
— Что поделаешь, господин капитан, я же сказал: мы на войне.
— Я вас больше не задерживаю, обер-лейтенант. Вы свободны.
— Так точно, господин капитан, — Альберт сделал шаг в сторону, открывая гостю путь к двери…
Позже я зашел к Альберту и сказал, что все видел.
— Что теперь будет, Альберт? — спросил я.
— Этот хлыщ не простит. Он инспектор из штаба группы армий. Заехал к нам передохнуть по дороге на передовую. Они так и воюют: год в тылу, три дня на передовой. И — новый крест на грудь… Да пошел он к черту! — вскипел Альберт. И вдруг рассмеялся: — Но Мария-то хороша была! Этот педераст чуть не поперхнулся!..
— Ты откуда знаешь, что он педераст?
— Все они, эти выродившиеся клопы, — фон Бюлловы, фон Киеслинги… или импотенты, или гомосексуалисты… Другой бы, не породистый хам. просто загоготал бы и приказал подать ему такую бабенку в постель… А этого, видишь ли, покоробило…
Знаю Альберта: человек он отчаянный, прямой.
Чем все это для него кончится?..»
«8 ноября.
Взяли! Взяли эту прокл. 226,4! Кровью. Сижу в немец. блинд. Обживаем транш. Убит Гусятников. У меня потери — 12 уб.; ранен. — 6. Писарям работа — похоронки. Попортил нервы с Упр. — свол. А Киричев — везун. Иду в транш, закрепиться…»
Эту запись делать было трудно — дрожали пальцы, карандаш вихлял, выводил каракули — слишком легким, невесомым был он после автомата. Запись делал почти сразу после боя.
Высота 226,4… Сколько о ней шло разговору в дивизии! Будто одна она существовала от Балтики до Черного моря и из каждого уголка страны была всем видна. А в сущности — прыщ на ровном месте, на моей карте несколько изломанных, тонко вычерченных окружностей, одна в другой, с точкой в самом центре и цифрой 226,4. Сколько же таких пометок на картах всех ротных командиров! И за каждую приходилось класть людей…
За два дня до этого офицеров полка собрал командир — подполковник Рубинчик. Разложил свою карту, чиркнул быстрым взглядом по лицам:
— Вот эта макушка — бельмо на глазу дивизии. Полку определено пробить здесь брешь. В нее войдет дивизия, а затем корпус. Первая задача — сбить немцев с этой верхушки 226,4. Отсюда они вот уже месяц смеются над нами. Им видно в глубину на шесть-восемь километров, кто где спит и кто что ест. В чьей полосе высота?
— В моей, — отозвался я и представился. — Прямо перед ротой.
— Укомплектован?
— Почти.
— Огневые точки засек? — его черные глаза буравили мне переносье.
Я доложил.
— Главное тут, — ткнул я пальцем в карту, — крупнокалиберный пулемет. Весь мой правый фланг режет, головы не поднять. И подножье высоты простреливает. Ни метра мертвой зоны. Слева…
— Слева не твоя забота. Кто сосед слева?..
К концу недолгого совещания все стало ясно: артподготовкой будут обработаны подступы к первой траншее, где минные поля и выдвинутые пулеметные гнезда противника. Когда огонь перенесут на гребень, моя рота поднимается и идет в лоб. Слева — две другие роты, но с глубоким обхватом высоты с фланга… Батальону придается батарея полковых минометов. Перед самой атакой она должна подавить тот крупнокалиберный, что на холме справа…
— Все ясно? — спросил Рубинчик. — Комбат-два, — обратился он к нашему, — обеспечьте себе связь с минометчиками. Все сверьте часы. Начало в восемь ноль-ноль. Теперь по местам. — Низенький, плотный, подвижный, он быстро сложил карту по давним сгибам…
Тут у меня произошла встреча с Упреевым. Он все время сидел в блиндаже комполка и, когда я докладывал, с ухмылочкой поглядывал на меня, но молчал.
С Упреевым я познакомился в резерве. Невзлюбил его за манеру поучать, за неуместное щегольство, за придирки к младшим по званию, хотя сам-то он был всего-навсего старшим лейтенантом. Обращался он только на «вы». «Запомните, — говорил он мне, — армейский консерватизм в общем штука не страшная. Он идет на пользу не только тупым, сообразительный народ и тут сможет извлечь выгоду и для себя, и для дела. Тупых потом можно отодвинуть. Пока же они над тобой — годится им и поддакнуть. Если этого не усвоите, будете играть в демократа — так и проходите в чудаках всю жизнь». Он не стеснялся этих откровений.
Попал он к нам в батальон командиром соседней роты. Прославился, как борец с расхлябанностью. Разбуди ночью — устав будет шпарить как по писаному. В общем, любитель параграфа. Что правда, то правда — дисциплину в роте навел железную. Но каждая лычка, не очень заметно отделяющая одного человека от другого, в его роте стала гранью, обрывавшей чисто человеческие связи между людьми. Борясь с панибратством, Упреев отнимал у подчиненных святую потребность в душевности, которая естественно возникает меж солдатами, долго живущими на виду у смерти в одних окопных стенах. В бою его рота действовала организованнее других. Со стороны все выглядело примером. Но со временем стало проступать и другое. Его солдаты жаловались моим на Упреева. Я ему как-то и намекнул. Он ответил: «Я знаю, что у вас в роте такое братство-панибратство, просто не война, а рай земной для солдатушек… Мне это не подходит. Смею вас заверить, что для чисто военных результатов мой метод полезнее». Рассказал я об этом Витьке Лосеву. Витька рассмеялся: «Человек он дрянь, но дело знает. Увидишь, как он обскачет дивизионных дундуков. Если, конечно, уцелеет». «А может и не уцелеть. Это просто», — вдруг отозвался Марк. И мы поняли, что он имеет в виду. А потом Семен как-то удивленно спросил: «Неужели никто не видит, что в его роте всегда самые большие потери?» И это было правдой. Вскоре она стала понятной и комбату…
Когда дивизию отвели на переформировку, комбат поговорил с подполковником Рубинчиком. Упреева перевели на какую-то вакансию в штадив. И на том совещании он появился в штабе нашего полка, как представитель оттуда…
— Как воюется? — спросил он, быстро оглядывая мою замызганную гимнастерку.
— Как всем, — ответил я. Мне не хотелось торчать с ним на виду у других офицеров.
— Все христосуетесь с солдатушками, товарищ лейтенант? — улыбнулся он.
— Приходите увидите, товарищ старший лейтенант, — улыбнулся и я.
Ему не понравилось мое напоминание, что он вот уж сколько в штадиве, а все еще старший лейтенант.
— Я ведь знаю, кому обязан своим выдвижением в штадив. И, представьте, нисколько не жалею. Должность неплохая. Что же касается моего самолюбия при этом, то оно у меня в порядке. Я имею в виду: бдит и помнит.
— Рад за вас, — козырнул я и, уходя, подумал: «Что ж, бди, Упреев. Только подальше от передовой…»
В шесть утра в день наступления зазуммерил телефон.
— Срочно ко мне, — узнал я голос комбата. Он, видно, тут же отпустил клапан на трубке — в ней тотчас умолкло.
Я вышел наверх. Немцы уже не жгли ракеты. В восемь у них проводилась смена постов и пулеметных расчетов. Было тихо, темно и мокро. Снег раскис в ночном липком дожде. Время всеобщего молчания и покоя. Еще никто не был ни убит, ни ранен. Казалось, это будет продолжаться вечно. Но я-то знал, как будет. Кто-то досматривал уже последний ласковый сон, сладко шевеля улыбчивыми от видений губами. За ночь на похолодевших стволах автоматов и пулеметов осел матовый изморозный налет. Он испарится после первой же очереди. Я оглянулся на высоту. Брать в лоб…
В землянке у комбата сидели двое: Упреев и незнакомый старший лейтенант.
— Знакомься, — сказал комбат, — командир штрафной роты.
— Гусятников, — представился гость.
— Все меняется, — сказал комбат, поглаживая щетину на подбородке. Наверное, не спал всю ночь. — Видишь, вот и пополнение прибыло. После артподготовки они сразу пойдут в атаку. Как доберутся до траншей, начнешь ты, но круто вправо, загибая за высоту, чтоб — в тыл.
— А почему не одновременно с ними? — спросил я.
— Вдруг у них сорвется, а ты уже сдвинешься? Вот и отсекут тебя фрицы от батальона…
Пока мы говорили, Гусятников молчал, вникал, а в конце спросил:
— В полку мне говорили, что с этой шишки справа гансы чешут вас крупнокалиберным? Поди, и моих догонят еще внизу, до высоты…
— Обеспечим. Будет порядок. Батарея полковых минометов накроет, — успокоил его комбат.
— Ну-ну, — сказал Гусятников и, сутулясь, поднялся.
Он и комбат вышли первыми, за ними я и Упреев.
— Вы вот что, товарищ лейтенант, — придержал он меня. — Учтите — это штрафники. Будьте начеку. Приглядывайте.
— Это приказ штадива? — спросил я и почувствовал, что лютею.
— Это мой вам совет. Их для того и прислали, чтобы очистились от грехов.