Расшифровано временем — страница 58 из 109

— Великий ты психолог.

— Просто хочу тебя избавить от лишних проблем.

— Ты почти убедил меня, но еще неделя на раздумья есть. Все-таки диссертация дала бы мне кое-что и в материально-престижном смысле. Я перешла бы на преподавательскую работу.

— Ужели ты в этом так нуждаешься, Наташа?

— Я ведь всего лишь человек, милый мой. Знаешь, однажды Виктор сказал мне: «Материально, Наташа, мы можем позволить себе, чтобы ты бросила работу. Я вообще считаю, что женщина не должна работать больше четырех часов в день. И все же не хочу, чтобы ты сидела дома. Пока я жив и в силе, фамилия Лосева при тебе, как охранная грамота. Случись что со мной— ты просто жена некогда могущественного Лосева. Тебя постепенно перестанут приглашать в те дома, где мы бывали вместе, будут деликатно извиняться, забыв поздравить с каким-нибудь праздником, ты не сможешь поддерживать прежний уровень отношений, тратиться на подарки приятельницам, как раньше, а значит, и сама не захочешь сохранять с ними отношений, чтобы не выглядеть хуже других. Такова правда, от которой не надо прятаться. Поэтому работай. И ты будешь менее зависима и сейчас, и потом, когда время подойдет к пенсии». Словно знал, что с ним что-то произойдет.

— Разве ты почувствовала, что к тебе стали хуже относиться на работе? — спросил я Наташу.

— Нет. Но все-таки я довольна, что ушла еще при Викторе из их системы. Здесь я просто Наталья Федоровна Лосева, групповой инженер. Там бы я была женой бывшего главного инженера треста. Тем более ты знаешь, какие сложности были между Казариным и Виктором. Он на парткоме сказал Казарину: «Вы любите раскавычивать цитаты. Не надо этого делать, цитата есть цитата, и выдавать ее за свои мысли неприлично…» Странно ведь: вне работы они прекрасно ладили, ездили вдвоем на охоту, понимали друг друга, выпить любили вдвоем, а на работе были непримиримы. — Наташа подошла к телевизору. — Оставить или выключить?

— Выключи, — попросил я. Казарина я знал, встречался с ним у Лосевых за столом.

Они и ехали в прошлом году вдвоем, когда погиб Виктор. Был ноябрь, гололед. Ехали на служебной «Волге» в один из домостроительных комбинатов. Виктор сидел рядом с шофером, Казарин сзади. «Плетешься ты, Карэн, — сказал водителю Виктор, — а еще бывший автогонщик! Ну-ка, прибавь, а то Олегу Павловичу не терпится увидеть, как я обмишулился». «Не дури, Лосев, дорога-то какая! — сказал Казарин. — А то, что ты обмишулился, я знал еще раньше, так что я не тороплюсь потешиться». Но шофер прибавил и на загибе дороги пошел на обгон автобуса, когда навстречу в лоб на них выпер тяжелогруженый панелевоз. Он шел с того комбината, куда спешил Виктор. Все произошло в мгновение, которое ускорил лед, швырнувший затормозившую «Волгу» под удар панелевоза. Шофер был убит на месте, Казарин отделался сотрясением мозга, Витька скончался в больнице через двое суток…

Перед смертью он попросил, чтоб пришла Ольга Ильинична Березкина. Мы напомнили ему, что она уже на пенсии и давно не работает, что здесь тоже хорошие врачи. «Я знаю, — сказал Виктор, — но я хочу, чтобы она пришла». Позвонили Ольге Ильиничне, объяснили. Она пришла. Он попросил нас выйти из палаты, они остались вдвоем. Ольга Ильинична сидела у его кровати, ждала, а он молча и напряженно смотрел на нее, будто взглядом пытался передать какую-то тайную свою мысль, потом взял ее руку, сжал, отвернулся к стене и умер…

На похоронах Ольга Ильинична не плакала. Стояла чуть в стороне, а когда уходили с кладбища, как-то странно посмотрела на меня и сказала: «Ах, мальчики, мальчики, что вы делаете! Как же так можно: умирать раньше нас!..» — и, сгорбившись, одиноко ушла…

Народу на поминки собралось много. Еще с утра, в день похорон, я притащил две авоськи водки и минеральной воды. С кладбища все вернулись замерзшие, сперва чинно сели за стол, были сказаны положенные случаю слова, выпили. Видно, с мороза первую и вторую рюмки не почувствовали, и бутылки быстро пустели. Стало шумней, пошли всякие разговоры.

Я вышел на кухню курить. Соседки Лосевых и еще какие-то незнакомые женщины вносили посуду, тут же мыли ее и утаскивали обратно. Вошла Алька. В черном глухом свитере с высоким воротником-гольфом. Лицо потемнело, осунулось, глаза красные от слез на ветру. Попросила сигарету. Я впервые видел, что она курит.

— Как все это дико — громкие разговоры, грохот посуды! — дернула она плечами. — Как на свадьбе… Нелепый обычай… Похоронили человека и сидят дуют водку.

— Не такой уж нелепый, Алюша. Неужто лучше было бы матери и тебе одним сейчас? — спросил я.

— Все равно мы уже вдвоем… Ты-то хоть не уходи сразу, — она выбросила сигарету в мойку и прильнула ко мне.

— Не уйду, — гладил я ее по волосам.

— Как же теперь без него?.. Мама никогда не сможет привыкнуть, — всхлипывала Алька. — Еще не могу поверить в это… Там так холодно… на кладбище… ему… А мы тут сидим в тепле, едим, разговариваем… Он так любил жизнь, всякие компании…

— Иди, мать там одна, посиди с нею, — сказал я.

— Дай платок.

Утерев глаза, Алька ушла в комнату. А мне вспомнилось, как однажды, года два назад, мы отдыхали вместе в Крыму в пансионате. Повисла тихая черная южная ночь с большими вылупившимися звездами, с огромной рыжеватой луной, с лунной дорожкой, как из фольги, на неподвижной воде. Было все, как на рекламной открытке. И только теплый ветерок напоминал, что все это настоящее, живое. Мы стояли на балконе, курили.

— Какая благодать! — сказал Виктор. — Знаешь, иногда, глядя на такую красоту, думаю: как это я уцелел на войне, за что, почему именно я? По какому закону? Кто-то предопределил? Мистика! Или — по тому же закону целесообразности: естественный отбор? Остается тот, кто более приспособлен, более нужен жизни, обществу?

— Ты хочешь что-то этим оправдать? — спросил я.

— А почему бы нет? — посмотрел он на меня серьезно. А потом расхохотался: — Ну, ты даешь! Что мне оправдывать! Просто у жизни надо брать все, что по милости божьей она приготовила тебе. Другого случая не будет. Разумеется, брать, чтобы отдать.

— Может, все-таки сначала надо отдать, а потом брать? — усмехнулся я.

— Разве я мало отдал?

— Ты что же, счет ведешь? А если кто-то считает, что он — больше, а ты — меньше. Как измерить, Витя?

— Говорят, после смерти все измерится точно. Только я в это не верю. После смерти это уже никому не интересно…


«23 ноября, вторник.

Капитан фон Киеслинг и впрямь оказался человеком мстительным: написал рапорт. Альберта уже дважды вызывали к начальству — давать объяснения, требовали письменного извинения перед капитаном.

Но Альберт отказывался. Он не считал себя виновным. Сперва ему внушали, затем орали на него, угрожали. Но Альберт стоял на своем. Он упрям.

Впрочем, упрямство ли это?..

Мария тоже пыталась уговорить его.

— В конце концов, ты пострадал из-за меня, — сказала она. — Я прощаю этого офицера, и ничего с тобой не сделается, если ты напишешь ему извинение. Все-таки он кавалер Рыцарского креста.

— Действительно, Альберт, — я поддержал ее. — Напиши, и они от тебя отцепятся.

— Ну, ради меня, — упрашивала Мария.

— Хорошо, — вдруг согласился Альберт. — Но при одном условии: если он извинится перед тобой.

— Но он этого не сделает, — спокойно сказала Мария.

— А почему бы ему этого не сделать? — усмехнулся Альберт. Он начинал злиться на Марию.

— Все-таки…

— Что „все-таки“, Мария?

— Он старше тебя по званию…

— Всего лишь?..

Я уже не вмешивался, понимал: Альберта не уговорить. Не знаю, чем это кончится для него. Могут ведь разжаловать и отправить рядовым на передовую. Я сказал ему об этом, когда ушла Мария.

— Ты дурак, — отрезал Альберт — Мы им сейчас очень нужны. Разве ты не видишь, куда после Курска все покатилось? Из этой мясорубки скоро полезет столько фаршу, что и санитаров произведут в хирурги…

Почему и ты, и Мария так слепы? Или вы видите то, что хотите видеть, а не то, что есть на самом деле?!

Меня начинала раздражать эта вечная манера Альберта не считаться ни с чьей душевной болью, лечить ее только своей прямотой, похожей больше на соль, что сыплют на рану; нежелание щадить ближних или неумение говорить правду так, чтоб она не убивала…

— Ты считаешь, что наши дела совсем плохи, Альберт? — спросил я.

Он свел темные брови к переносью:

— Мы проигрываем эту войну, Конрад.

— Не рано ли паникуем? — не унимался я. Мне хотелось досадить ему.

— Я не паникую. Но выиграть эту войну уже невозможно.

Ага, уже! Значит, он думал и о другом исходе“, — ухватился я:

— Ну, представь себе, что выиграем. Что тогда?

— Что я должен тебе ответить?

— Если мы выиграем… Ты сын обеспеченных родителей. У твоего отца фабрика. Ты вернешься домой, увенчанный лаврами, — я ткнул пальцем в черно-бело-красную ленту его Железного креста. — Как победитель, ты вернешься с надеждой получить то, что обещал нам фюрер. Значит, все, от чего ты сейчас воротишь нос, захочется забыть или оправдать? Всем, кого называешь сволочами, ублюдками, тебе придется пожимать руку у как товарищам по победоносной войне?

Он, видимо, не ожидал, что меня так прорвет Мне и самому стало страшно.

— Знаешь, что? Убирайся к черту! Ты лучше себя обо всем этом расспроси. И когда тебе станет ясно все и до конца, именно до конца, тогда задавай вопросы другим!..

И в самом деле: задавая эти вопросы ему, не спрашивал ли я и себя? Но ответа у меня не было. Да и хотел ли я его? Альберт же, в отличие от меня, хочет его…

Что-то произошло с нашим духом после Сталинграда и Курска. Меня самого пугают мои сомнения, пугает, что я беспрерывно пытаюсь во что-то проникнуть, хочу ясности в чем-то. Убеждаю себя, что это нехорошо, что я не должен так. И то, что мне требуется убеждать себя, это и есть самое страшное, ибо я не могу вызвать, расшевелить в себе прежней естественной, как дыхание, веры в необходимость этого нашего пути…»