Расшифровано временем — страница 68 из 109

Николай Петрович Рукавишников умер в 1949 году. Умер у себя в комнате в коммунальной квартире большого ленинградского дома, сидя в стареньком кресле-качалке, ноги были укрыты изъеденным молью пледом, а на коленях лежал томик Блока с заложенным меж страниц остро отточенным тоненьким карандашом. В стихотворении «Жизнь» была отчеркнута последняя строфа:

Уходят годы в бесконечность, —

Дарует новые творец.

Всегда, везде — живая вечность, —

Одно начало и конец.

Тут же лежал листок бумаги, на нем — бисером — торопливая, тем же карандашом, запись: «Вечность — дух. Плоть — пустяк… Прекрасные студенты, добрые юные лица. Напор жизни и великая вера, что они все смогут. Наш дух обрел новую плоть! Значит, ничто не напрасно: ни жертвы, ни страдания. Это и есть точка опоры. Через двадцать лет эти юноши и девушки будут так же смотреть на своих детей…»

И как продолжение мысли — поступок: свою уникальную библиотеку он завещал не единственной родственнице — любимой племяннице, а университету…

Витькина переписка с девушками шла полным ходом. У него уже сложилась объемистая коллекция фотографий, он разглядывал их, смеялся, что запутался в именах. Но с Наташей, тогда еще школьницей, обмен письмами шел серьезный. Семен как-то сказал ему: «Зачем ты морочишь девчонке голову?» «Нужно, Сеня, тылы обеспечить, — загадочно ответил Витька. — Девчонка умная, начитанная. Папа у нее какой- то крупный архитектор». «Нечестно это», — заметил Семен. «А что честно, Сеня? Только окопную грязь месить? Но ведь мы люди, живые еще и, значит, думаем о живом. А ты все отрицаешь, все перебираешь, сортируешь. На кой хрен тебе эти тонкости на войне?» «В отрицании рождается истина, Витя», — важно сказал Семен ему. «Это я уже слышал. Надоел ты мне с этим», — отмахнулся Лосев…

Что лучше, подумал я тогда, не вмешиваясь в их разговор, — чтоб рота состояла из одних таких веселых и лихих Лосевых или раздумчивых искателей Березкиных?..

1945-й годжжжжж.

«22 января.

Здравствуйте, дорогие отец, мама и сестренка!

Письмо ваше получил. Был рад ему, как доброй вести, что вы живы. Жаль, что последнее мое письмо к вам не дошло. Криста сообщает, что и она не получила. Что такое два конвертика в этой огненной буре, когда в пепле лежат уже немецкие города?! Меня очень тревожит, что вам приходится далеко бегать в бомбоубежище.

То, что в сводках мало упоминается наш участок фронта, пусть вас не удивляет: все существенное происходит не здесь.

Дорогой отец, как хочется мне поговорить обо всем сейчас с тобой! Уж в этот раз мы бы поняли друг друга. Прежние слова или убиты, или потеряли смысл. Родятся ли новые?..

Русские взяли Остероде. Гауптман Готтлебен оттуда. Я вам писал о нем. У него там жена и двое детей. Теперь ему деваться вообще некуда. Живет одним — ненавистью…

Здесь холодная зима. Все бело. Фронт грохочет недалеко. В Либаве комендант порта приятель Альберта. И Альберт хочет перевести туда Марию на какую-нибудь канцелярскую работу: в случае чего она сможет сесть на первый же пароход, чтобы добраться до родины. Но Мария и слышать об этом не желает. Они уже просто как муж и жена. И я ее понимаю.

Да хранит вас бог!

Ваш сын и брат Конрад Биллингер».


Запись, сделанная в тот же день:


«22 января, понедельник.

Утром я отправил письмо домой, а после полудня случилась беда. Я сидел и расфасовывал сульфидин, когда услышал во дворе крик Готтлебена. Вышел узнать, в чем дело, и увидел на снегу носилки, а на них — Цоллера. Голова его была размозжена. Нашли Цоллера под стогом сена в километре от деревни Межмали, возле хутора, куда он ходил устранять обрыв на линии. Кто-то зарубил Густава топором.

Гауптман Готтлебен в сопровождении нескольких солдат отправился на хутор. Только что я узнал, что хутор он сжег, а хозяина и его семью расстрелял в хлеву…

Бедный Цоллер… Сколько дней и ночей мы провели с ним на этой кровавой, испепеленной земле, начиная от Сталинграда! Он не все понимал в жизни, судьба не дала ему ни образования, ни большого ума. Хотел он немногого — быть сытым и выжить, а для этого, полагал, стоит лишь точно исполнять приказы. Завтра мы его хороним. До утра он пролежит на носилках в сарае. Так приказал Готтлебен. Прощай, Густав Цоллер…»


«22 января.

На переформировку! Новость привез Упр. И еще одну: кто в кадры, в офицер. уч-ща. Об этом был любопытн. разг. с В. Привожу его…»


К сожалению, записать этот разговор с Виктором все же не смог, что-то помешало, а что — не помню, помню лишь суть и обстоятельства, но достаточно подробно, ибо разговор этот мы с ним не раз вспоминали впоследствии, спустя много лет…

Надежды наши не оправдались: мы оставались в Прибалтике, хотя наша 3-я ударная еще в последних числах ноября грузилась в эшелоны и убывала из Курляндии поближе к Берлину. А как хотелось туда, но нас внезапно отвели на переформировку. Первые два дня отмывались, приводили в порядок обносившуюся одежду, отсыпались в теплом человеческом жилье, за толстыми бревенчатыми стенами. Получили почту, последние газеты. Все рвали их друг у друга из рук — столько новостей: в Восточной Пруссии наши жима- нули, в Силезии вышли к Одеру!..

В это время в полк из штадива опять пожаловал Упреев, я был начеку: мог заявиться в роту, «полюбил» он мою роту. Но я узнал, что Упреев прибыл отобрать кандидатуры для офицерских училищ. Новость выглядела странно: вроде людей не хватает, роты не укомплектованы, еще воюем вовсю, и тут же с фронта снимают и — пожалуйста, в тыл, учись.

В моей роте желающих не оказалось. Честно говоря, я не очень-то уговаривал, не хотел лишаться командиров взводов, к которым привык и на которых мог положиться в бою. Позвал и Витьку, спросил его:

— Может, поедешь?

— Под самый конец? Нет дурных! Раньше бы… В одном училище я уже был, а что толку? Так курсантом и выпихнули. Чего я достигну? Оставаться в кадрах, начинать послевоенную жизнь с лейтенанта, когда многие ровесники уже в майорах? Нет, эта перспектива не по мне. У меня большие виды на гражданскую жизнь… Эх, нет Маркуши! Вот он бы с охотой…

Да, тут Витька был прав, Марк оказался бы самой подходящей кандидатурой. Ведь он мечтал о военной карьере. Офицер он был бы отличный… Марк, Марк… К тому времени мы уже привыкли, что его нет, вроде так и надо…

— Но все одинаковые не могут быть, — помню, хмыкнул Витька, понимая, о чем я думаю, — так люди выродятся. А человеки, как мудро заметил наш Семен, всегда стремились к разнообразию, к совершенству. Изобрели телефон и… душегубки. Люди неисправимы, командир.

— Что-то слишком жалостливо, Витя. Себя жаль, что ли?

— Я — что? Я — как все.

— Выходит, по-твоему, напрасны жертвы, напрасно мы с тобой четыре года пашем локтями и носом землю?

— Нет, почему? Мы хорошо поработали на благо справедливости. Но уже сейчас можно предположить, что сволочье, гнусность, подлость, дундуки — все это будет существовать. Доброте, честности, хорошему делу придется со всем этим сожительствовать, приспособиться. Или истребить физически, — зыркнул он на меня.

— А если попытаться доказать, что плохое — это плохое. Доказать! Убедить!

— Но то, что ты будешь считать плохим, кто-то будет считать нормальным. Вот же как! — засмеялся Витька.

— И с этим ты готов завтра умереть в бою? Умирать и вдруг понять, что в общем все было напрасно, что умираешь зря? — кипятился я.

— Ну, ты меня не хорони… Накаркаешь еще… Но если условно, то это меня бы не устроило. Что правда, то правда. Обидно было бы… Ладно, поживём — увидим. Ну и потолковали мы с тобой, командир! — захохотал он вдруг. — Умные мы мужики, а?.. Идем лучше в баньку, попаримся, а то выстынет. Хозяин истопил и бутылку первачка обещал…

Но я отказался, нужно было сходить проверить, что старшина привез за провизию. Овес людям осточертел, обещали немного сушеной картошки и пшена…


Через много лет, сидя однажды в большом, с шиком обставленном служебном кабинете Виктора, я был свидетелем, как он распекал своего подчиненного — немолодого уже человека, уставшего, понурого, на мятом пиджаке которого темнели залоснившиеся, потерявшие цвет орденские колодки.

— Ты еще поплачься на тему «за что сражались», — ехидно сказал ему Виктор. — Квартиру трехкомнатную получил?

— Не в этом дело, — пытался тот возразить.

— Ступай, потом договорим, — услал его Виктор.

— За что ты его так? — спросил я.

— Не умеют радоваться жизни. Все человечество у них виновато!..

И тут я напомнил ему тот наш разговор двадцатилетней давности.

— Ну, мало ли что было, — усмехнулся Виктор, откидываясь в вертящемся финском кресле. — Молодо — зелено.

— А может, этот роскошный кабинет повлиял на твое восприятие человечества? — поддел я.

Он быстро и понимающе глянул на меня, но тут же не без усилия согнал с лица серьезность, как бы уходя от разговора:

— А что, плохой кабинет?..

— Не в трехкомнатной квартире суть, Витя.

Мне хотелось сказать ему: нравственные силы, взлет и чистота души, сохраненные нами в окопной грязи перед лицом смерти, не могут пропасть и не пропали. Их не должен слопать мир вещей. Такое я мог сказать только ему, не боясь прослыть демагогом. Пусть все это трансформировалось за истекшие годы, и в наших детях обрело иную, может, более рациональную окраску, но ведь живо! Связь не оборвалась. Просто такое время, что живем — бегом. Все — от мала до велика. Но если каждый вдруг остановится и заглянет в себя, то поймет, что в движении каждого есть смысл, уходящий корнями к тому смыслу, ради которого в землю полегло двадцать миллионов. И заблуждается Витька, считая, что самое важное — это количество построенных им квартир. Это — вопрос отрезка времени, скажем, плюс-минус пять лет. Я говорю о явлении, равном всему времени.

И еще: случайно ли людям надоело стесняться сентиментальности, нашла свое место мелодрама в театральной афише и хочется тихих слов, а не крика? В тишине человек точнее называет то, что связывает его, сегодняшнего, с родной землей, с ее прошлым. И взрослые наши дети не только из любопытства ходят смотреть в кино хронику о войне. Я убежден: г