Расшифровано временем — страница 80 из 109

Толпа остановилась. Дальше напирать было некуда: впереди — здание вокзала и оркестр.

Я попытался продраться еще хоть на метр, все время вслушиваясь в приятный голос скрипки, выделявшей свою мелодию для каждого порознь, но мне так сдавили больную руку, что грудь и живот покрылись противно теплым потом. Удалось лишь несколько раз приподняться на носках. И тогда я увидел оркестр. Странный оркестр: трубач в сером коверкотовом костюме и в белой парусиновой фуражке — старик из ресторана, я помнил его; три пацана из ФЗУ в черной форме, — двое дули на альтах, третий на басе; наш пионервожатый Костя — в тельняшке под пиджаком, один глаз перевязан черной лентой — бил одной рукой в залатанный барабан, а другой — по тарелкам, укрепленным сверху.

И — Лидуся! Со скрипкой!

Я дернулся назад, выдирая из толпы свой мешок, проскочил бегом мимо кубовой в служебную калитку и вылетел на перрон уже из дверей вокзала. Теперь я стоял в пяти шагах от оркестра, сбоку. Я видел Ли- дусю. Она была такая же худенькая. Из ворота синей, не по размеру просторной спецовки возвышалась ее тонкая шея. То же смуглое лицо, узкое, с точечкой родинки меж легких и высоких бровей, та же прямая, единая линия лба и носа. Кроме спецовки что-то еще меняло ее облик, делало старше. И я понял: косы. Вернее, их отсутствие. Она была подстрижена. Гладко, без завитушек и коротко: волосы кончались на уровне смуглых пухловатых мочек.

Постепенно толпа стала редеть. Кто куда: к билетным кассам, в буфет, на базар — на площадь.

И тогда Лидуся увидела меня и опустила смычок. И мне показалось, что оттого, что умолкла скрипка, оркестр заиграл скучнее и вразнобой.

— Здравствуй. Ты сейчас приехал? Этим эшелоном? — спросила Лидуся, когда я подошел и взял ее за тоненькое запястье руки, державшей смычок.

— Ну да! — Я улыбнулся, показывая ей вещмешок. — Здравствуй, Лидуся. Видишь, я вернулся. Как ты тут? Играешь? — Я кивнул на музыкантов. — Помнишь тот оркестр, когда мы уезжали на фронт? Молоденький дирижер в очках…

— Он погиб. Его мама приезжала сюда. Тут оставались какие-то его ноты. Он, оказывается, музыку сочинял… Три года тебя не было…

Мы посмотрели друг на друга, Лидуся что-то торопливо ловила в моем лице, словно боясь, что такая возможность коротка и сейчас кончится вовсе вместе с этой торжественной, суетной и, может быть, единственной минутой встречи после такого возвращения. Мне было приятно, что она так смотрит.

— Почему же ты не писал? Ты стеснялся? — спросила Лидуся.

— О чем писать? Война. — Я засмеялся: неужели она подумала, что я все еще не разучился стесняться. — Ты поступила в консерваторию?

— Нет. Работаю табельщицей на швейной. Папа погиб. Мы остались с мамой. Я не могла ее бросить и уехать.

Я взял у нее скрипку, уложил в футляр. Я видел, что Лидуся наблюдает, как ловко это у меня получается. Вещмешок по-походному я надел на лямки, и мы пошли через опустевший перрон к выходу в город. Я улыбнулся, потому что какой-то солдат сказал другому:

— Видал вояку со скрипкой? Лучшего трофея не нашел.

Чудак он…

Конь

Первый апрельский дождь плотно осадил в полях снег, смыл его голубизну, и по черствой шуршащей корочке пошли серые тени. На дороге снег и вовсе был истолчен в бурую кашицу, заплывшую в разъезженные колей.

В такую погоду топал я свои пять километров в батальон майора Суджакова. Полуторку я заметил, когда тракт, уведя меня на холм, круто скользнул вниз. Здесь на холме, где волглый ветер затеребил полы шинели, пустовала площадка с тремя окопчиками, валялись, ржавея, спирали «бруно», цинки от патронов и пропитанные смолой упаковочные картонки. Все это напомнило мне вдруг, что фронт близко, что все это — уже настоящее, а не учебное, как на училищном полигоне. А внизу у обочины стояла машина, из открытого радиатора валил пар. Шофер набирал воду из воронки самодельным ведром — белой высокой банкой от сгущенного молока с куском телефонного кабеля вместо дужки.

— Подвезете? — спросил я.

Шофер оглядел мое новенькое обмундирование, незатасканный вещмешок и равнодушно спросил:

— Далеко?

— В хозяйство Суджакова.

— Садитесь.

Ехали медленно. В коробке скоростей что-то металлически хрустело.

— Разве это дорога?! Мать ее так! — плюнул шофер за окно. — Из госпиталя?

— Нет, только из училища, — смутясь, ответил я. — Закуривайте. — Я достал пачку «Казбека», полученную перед отправкой на фронт, прорезал ногтем бумажную оклейку.

Он взял папиросу двумя пальцами, осторожно, чтоб не нарушить весь ряд, подул в нее легонько, фигурно смял мундштук и закурил.

— Хорошо! — улыбнулся шофер. — С филичевым табачком сравнить — будет слабовато, правда, но для наслаждения хорошо. Ее бы после завтрака на закуску, — усмехнулся он. — Да поди угадай, что раньше: до завтрака доживешь иль осколок в брюхо схлопочешь. Так что экономить ни к чему. — Он повернул ко мне лицо — темное, с глазами, блестевшими слезой от долгого бессонья. Затем умолк, круто, обеими руками вперехват выворачивая пощербленную баранку.

Миновали сожженную деревеньку. Черные печи, пролысины черной земли, рыжая щетина прошлогодней травы.

Водитель повел короткой шеей:

— Вот она, война, как управилась тут! В ней все горит: изба, железо, человек. Так-то! Ничего, придем и к ним. Там и камень у нас запылает… Вам сколько лет? — вдруг спросил он.

— Двадцать, — соврал я, будто год, который я накинул себе, мог в глазах шофера прибавить мне солидности и укрепить значение моих новеньких лейтенантских погон. — А вам?

— Двадцать три, — сказал он равнодушно.

Усталый, небритый, он казался старше. И эти четыре года, и эта усталость здорово отдаляли его от меня: он воевал с самого начала, прошел и узнал все с теми, кто был старше меня и его вдвое.

На развилке он остановил машину.

— Ну, вам налево, мне — направо. Дайте-ка вкусненькую на прощанье.

Я протянул ему папиросы. Взял он одну.

— Остальные спрячьте: раскурочат враз, к вечеру сами «стрелять» начнете…

Из сугроба торчала жердь с фанеркой, а по фанерке — в раскорячку — буквы: «Фомино. Хозяйство Суджакова». Так мне и сказали в штабе полка: «Идите в деревню Фомино. А там найдете».

В Фомино я пришел в сумерки. Мороз снова сковал хрупким стеклом края луж. Фиолетово-зеленая прожилка заката медленно остывала, становилась синей, а потом слилась со всем темным охолодевшим небом. Оно низко раскаталось над грустными полями, по которым шел накрап воронок. Никакой деревни, собственно, и не было, — ни улиц, ни закоулков — черные от пожара голые печи и дымоходы, кое-где недогорелые бревна с приплясывавшим на ветру пеплом. Уцелели каким-то чудом лишь одна изба да черная баня.

Батальон обжил блиндажи, оставленные немцами, — чистые, обшитые неошкуренными стволами изведенного на это дело ближнего соснового подлеска, пошел он и на нары да столики посередке.

В одном из таких блиндажей я и нашел Суджакова. Он сидел на стуле босой, расставив толстые ноги, туго охваченные ватными брюками, и пошевеливал розовыми пальцами-коротышками. Видать, только разулся. И ворот гимнастерки расстегнут.

Покуда он читал мои бумаги, я разглядывал его. Круглая, шаром, голова, низкие, ежиком, волосы, а брови смешные — широкие, смоляные, с кисточками у переносья, — они, как живые, вроде самостоятельно шевелились на его скуластом монгольском лице.

Он отложил документы и сказал:

— Вовремя тебя. Офицеров у меня повыбивало. А скоро наступать начнем. — Достал большую холщовую тряпку и стал громко сморкаться, напрягаясь при этом весь, поводя плечами. — Кочегарка, и все! — отдышавшись, багровый, кивнул он на снарядную гильзу, где, чадя, горел фитиль. — Полон нос сажи.

Двери блиндаж не имел, проем был завешен камуфляжной немецкой плащ-палаткой, и там за нею послышалось шарканье, затем вошел сержант в зеленом бушлате, низко опоясанном офицерским ремнем, на котором висел подсумок.

— По вашему приказанию прибыл. — Лихо дрогнув, сержант дернул руку к виску.

— Ну что, надумал? — шевельнул бровями Суджаков, с трудом втискивая холстину в карман налитым толстопалым кулаком.

— Никак нет, товарищ майор! Не могу я на ей жениться. Засмеют меня наши балабоны. Во-первых. А потом опять же — война. Ну, как убьют меня — вдова останется, ребенок — сирота. Не резон.

— Ты не юли! Думаешь, неженатых не убивают! «Не резон»!.. — передразнил Суджаков. — Когда девку улещивал — нашел резон. Видал, — обратился он ко мне, — была кашеварка у нас Нюрка. Добровольчиха. Ушли на переформировку. Он ее раз-два — и окрутил. Тары-бары, березка да ночка лунная. Дуреха и втюрилась. Наобещал ей радостей-сладостей, а теперь девка на третьем месяце, а он — знать не хочу. Так, что ли?! — злился Суджаков. Стул под ним, тяжелым, припадал на одну укороченную ногу, и это вихляние раздражало майора. — Так вот что, — сказал он сержанту, — частушки, говорит, пел ей разные. Так вот и я тебе частушечку одну скажу. Она и станет моим последним словом. — И, будто команду, отмахивая при этом рукой, он продиктовал частушку: — «Солдатик в ночку темную прижал вольнонаемную. Мораль сей басни такова: вольнонаемная права». Усвоил? А не усвоил — завтра сдавай хозяйство и топай вторым номером к пулемету. Иди!

Сержант вышел. Суджаков, казалось, забыл обо мне, вникал в ночные звуки, шедшие с недальнего переднего края. Я тоже слышал, как тремя короткими очередями всполошился пулемет, в ответ огрызнулся другой. И все утихло.

— Обмен любезностями на ночь, — ответил майор. — Банька еще теплая, помойся с дороги да где-нибудь переночуй. А завтра сходи на передовую, обнюхайся. Филимонов! — позвал он.

Пламя над гильзой заволновалось — вошел солдат.

— Проводи лейтенанта к бане, устрой с ночлегом, — распорядился Суджаков.

Густая, оползшая с неба темень была всюду, ни близи, ни дали — все как плоская черная доска. Так мне показалось, когда мы выбрались из блиндажа.

— Вы уж тут ногами ощупывайтесь, не ровен час, в воронку угодите, — откуда-то из мрака заговорил мой поводырь.