Я его не видел, а брел за надежным звуком шагов, боясь отстать, и дивился, как уверенно ступал он в этой беспроглядности.
Вскоре мы подошли к бане — маленькому строению, словно росшему из земли. Стояла она на отшибе, где снег не был обметан пеплом и копотью сгоревшей деревни. В узком предбаннике пахло мореным деревом и мокрой золой.
Филимонов поджег белый кубик сухого трофейного спирта и присел на лавку.
— Парьтесь себе, а я перекурю покудова, — равнодушно сказал он. Однако не закурил, а, сняв ушанку, стал поглаживать стриженую голову.
И я подумал, что ему неохота было тащиться со мной сюда, что он бы, пожалуй, уже спал — делал бы самое важное на войне, когда прочие заботы отошли уже в исполненное. А для сна солдат приспосабливает любую оказию, даже если можно подремать сидя или стоя — нашлось бы обо что опереться, и мне неловко стало, что из-за меня парень этот торчит здесь.
Я разделся, вошел и увидел круглые закопченные камни, вмазанный в них котел с водой, а на мокрой лавке — ведро и алюминиевую кастрюльку. И я зачерпнул ведром мутноватой, с пленочкой накипи воды…
Баня остывала. По ногам шевелился холодок, и мытье уже было не в удовольствие, когда вошел Филимонов и, усмехнувшись, сказал:
— Что же вы так, по-холодному, без пару? Плеснуть, что ли? — И, не дождавшись ответа, видимо понимая, что в этом деле я — тумак тумаком, набрал котелок воды и вывернул его на камни. Враз зашипело, к потолку рванулся пар. — Еще? — спросил, повеселев, Филимонов и утер запаренный лоб. — Нет, будя вам! На полок лезьте…
Потом я торопливо одевался, трудно натягивал белье на влажное тело, а он уминал махру в клочок газеты большими проворными пальцами и говорил:
— Вы не, спешите, не спешите, поостыть малость надо. С непривычки и чих подхватить недолго, на улице не лето, поди… Нате-ка, — протянул он мне готовую цигарку.
Я с наслаждением затянулся. По нутру резанул крутой дым. Отвалившись к стене, я вытянул ноги. Так не хотелось надевать сапоги!
— Попробуйте моих, Филимонов, — мне хотелось сделать ему что-то приятное, и я подал «Казбек».
Выкатив пальцем папиросу, он спрятал ее в самодельный алюминиевый портсигар.
— Сами-то откудова? — поинтересовался Филимонов.
— С Донбасса.
— Значит, и ваш дом под немцем, — покачал он головой. — А я из этих мест. Пятнадцать верст от Пустошки деревня наша. Да все боком я, никак наш полк на тот участок не попадет. С сорок первого года по России кочую. То взад, то вперед. И Волгу повидал, и казачьи места на Дону. Богатые, ничего не скажешь. Земля хорошая там. На ладони разотрешь — будто помаслена, хоть бери и на хлеб расстилай. Не то что подзолье или суглинок. Однако и у нас росло! — вздохнул он. — А теперь что! После войны и мужиков не останется. В городах у вас законы разные: кого берут кого не берут, заводских там. В деревне-то закон один случилась война — там каждый первый становись в строй и шагом марш. — Он встал, высокий, с сутулой мосластой спиной, натянул шинель. — Пойдемте, что ли?
Мы вышли. Морозец насухо выпил дневную оттепельную сырость, небо очистилось, звезд было много, и казалось, что они шевелятся. Изредка в той стороне, где предполагалась передовая, взлетало и оседало зеленовато-белое свечение — беззвучно, с испуганным трепыханием.
— Фрицы ракетами балуются, — сказал Филимонов. — Темноты боятся. А чего ее бояться? Темнота и есть темнота, что для них, что для нас — одинаково. Небо-то одно, вон какое: ни конца ему, ни края, без донье. — Он задрал голову. — Нетто они его по-иному видят?.. Глубже иль звезды иные — не те, что мы?..
Я вертел головой: было интересно, как откуда-то издалека в небо вдруг беззвучно взлетали прерывистыми стежками желтые трассеры; я следил за их полетом, боясь пропустить момент, когда они появляются и когда исчезают. Мне хотелось спросить у Филимонова, куда меня могут назначить, и про майора Суджакова, но я постеснялся. Мне все было любопытно. С какой-то дрожавшей внутри радостью шел я рядом с Филимоновым, еще не веря, что наконец-то на фронте, что завтра пойду на передовую, измажу в глине свою новенькую шинель.
Филимонов привел меня к избе. Едва мы отворили дверь, как из черной глубины шибануло в лицо густым несвежим теплом, запахом просыхавшей овчины и войлока, людского пота.
— Осторожно, не придавите кого, тут внавал спят, — тихо произнес Филимонов. Ловко пробравшись к лавке, он стал кого-то трясти. — Вставай, Лядов, слышь. Лейтенанту место отступи.
— Тебе чего? — трезво спросил этот Лядов и тут же, повернувшись к стене, снова уснул.
— Вставай, говорю, — расталкивал его Филимонов. — Во колода! Очнись!
— Чего теребишь? Я те что — вымя? — огрызнулся тот, просыпаясь. — Куда идти? Кто приказал?
— Спать, спать иди. В малу кучу. Место лейтенанту отступи.
— Так бы и сказал. — Лядов встал, сволок шинель и вещмешок на пол и непостижимо проворно втиснулся меж спящими.
— Всяк норовит в середку. Никто с краю не хочет, чтоб в бок не задувало, — усмехнулся Филимонов. — Ложитесь.
— Спасибо, Филимонов. — Я поблагодарил его за заботу, сожалея, однако, о зряшных его хлопотах, так как думал, что в духотище этой мне не уснуть. Однако сон сморил меня, едва я улегся.
Утром все началось не так, как предполагалось с вечера: прибежал Филимонов и сказал, что меня вызывает майор.
Суджаков сидел на хромоногом стуле, подобрав толстые ноги, сильно упершись в них ладонями. На столе лежала фляжка в суконном чехле, перекисше смердела капуста в глиняной миске с воткнутой в нее ложкой, а на самом углу стола стояла мятая алюминиевая кружка.
— Отоспался? Спирту хочешь? — спросил комбат, пошевеливая черными кустами бровей.
— Можно, — лихо ответил я, и сам с ужасом подумал, что никогда не пил спирт, тем более натощак.
Суджаков плеснул из фляги в кружку.
— Пей и слушай. Думал придержать тебя пару дней покуда в обороне, чтоб привык, но не получится. Нужен прорыв. Мы и начнем. Примешь второй взвод в роте Котельникова… Ну давай, не мучайся, — сказал он, заметив, как я, поднеся кружку ко рту, сглотнул тошнотную слюну. — Капусты возьми… Так вот, пойдешь в роту Котельникова. Учти, там народ трудный: большинство узбеки. Воюют хорошо, только мерзнут. Особенно ногами мучаются. Следи, чтоб ноги у людей сухие были. Усвоил? А сейчас вот что: в Карловке завалилась в кювет машина. В ней патроны и гранаты. Шофер-растяпа поплавил подшипники. Сходи в село, организуй тягло и сани. К полудню чтоб все было перевезено сюда. Ясно? Пойдешь с Филимоновым…
Мне все было ясно. От спирта я пребывал в состоянии легкости и умиления, мне нравилось все, что со мной происходило, я был благодарен кому-то или чему-то за то, что любой мой шаг мог осуществиться только по воле майора Суджакова, все, как мне казалось, знавшего наперед.
Затем я вспомнил, что нужно выяснить, где стать на комсомольский учет, и написать письмо домой, сообщить свой новый адрес. Больше меня ничто не заботило: я находился в армии, а она — на фронте, и все здесь предусмотрено БУПом[10]; я полагал, что его простотой, несложностью должны определяться и характеры людей, и их взаимоотношения, и вообще все в окоп ной жизни, поскольку мы существовали ради одного гнать врага на запад. Приказ я получил. Оставалось быстро и точно выполнить его, доложить майору и отправиться затем принимать взвод…
Я вышел из блиндажа, окликнул ждавшего Филимонова, и мы отправились.
Филимонов шел молча, будто чем-то озабоченный Теперь он был определен мне в подчиненные и, значит, отстранен от меня разницей в звании. Может, поэтому и не затевал он разговоров. Мне не хотелось, чтобы и мое молчание он расценивал именно так, и я заговорил первым.
— Смотрите, как лес искалечили, — кивнул я на опушку. — Тут и снарядами, и танками, и топорами шуровали.
— Уж порезвились, — согласился Филимонов. — А до войны, бывало, за одну лесину — штраф. Не укради! Эдак дальше — и на гробы людям ничего не останется. — Он усмехнулся, умолк, к разговорам не расположенный.
Так без попутных слов мы и дошагали до машины.
Шофер полуторки оказался моим вчерашним знакомым. Он сидел на подножке и тер тряпочкой свечу.
— Что, угробил инвентарь? — спросил Ого Филимонов.
— Не бреши, и без тебя тошно, — огрызнулся шофер. — Ее давно списать пора. А кто на ней ездит — орден за каждый километр, будь она проклята!
Я сказал шоферу, к чему мы здесь. Он устало махнул рукой.
Карловка была небольшой деревенькой, издали едва приметной у опушки. Уцелела она, видимо, оттого, что жалась к лесу, стояла в стороне от главных нынче дорог, а может, по какой другой удивительной и случайной для войны причине.
Я шел впереди, Филимонов и шофер, чуть поотстав, разговаривали о каких-то событиях и людях, мне не знакомых. А потом, как я понял, речь повели обо мне. Я слышал, что Филимонов сказал:
— Взводным, в роту Котельникова. Усову-то руку оторвало. На его место, значит.
— А ты все в адъютантах, при Суджакове спишь? — ехидно поддел шофер.
— Зато не просплю ничего, как иные, — с намеком отозвался Филимонов…
В первых четырех дворах, какими начинала себя Карловка, не оказалось ни коня, ни саней.
А еще через двор нас встретила высокая старуха, вся в черном. Лицо сухое, коричневое, в рубцах морщин. Темными, не разгибавшимися пальцами прижимала она к подолу за плечи пугливо моргавшую белявенькую девочку.
— Розвальни? Где же им стоять? Вон поветь, там и берите, — ответила старуха на мой вопрос. — А коня нет. Какой конь? Козу ишшо на покров день прирезали, сами-то пухли от голода. Где уж тут коня держать при немце. Почитай, вся деревня безлошадная…
Я видел, как нетерпеливо топтался на месте Филимонов, вроде понимая что-то больше, нежели я, в рассказе старухи. По напряженным челюстям покатывались у него злые желваки.
Полдела было сделано, полагал я, шагая дальше по улице, — сани есть.