Я весело засмеялся, совсем освобождаясь от страха, круто взял вправо, провалился по пояс в кювет, который с краями занесло снегом, упарился, но довольно быстро выбрался на твердую дорогу и, дорожа каждой секундой, пошел по ней. Огонек все нырял передо мною, но теперь он реже погружался во тьму и очень скоро выныривал, а там и совсем перестал мигать и стал гореть ровно и спокойно. Я мысленно о чем-то разговаривал с ним, как с живым, но разговаривал не словами, а как бы жестами.
Под ногами у меня заскрипели половицы, я огляделся и увидел и слева от себя, и справа перила, подошел к ним, потрогал и понял, что вышел на свой мост через Сенежу, на который в летнее время сходились горицкие, запольские, ручьевские и веряжские парни с девками и под гармошку плясали кадриль и пели наши горицкие страдания.
«Эк меня завело», — подумал я, радуясь, что от моста поверткой до Гориц было не более полуверсты, и я уже видел наши горицкие огни, которые светились слева от меня, и тот огонек все продолжал плыть по серым волнам, и, наверное, стоило бы мне дойти до него, но я уже устал, вышел на повертку, услышал лай собак, переборы хромки, чьи-то голоса, унюхал запах дыма и скоро уже сидел дома, хлебал огневые — на русской печи — щи и рассказывал бабушке, как меня водило. Она охотно качала головой и говорила:
— Страсти-то какие, господи…
А утром мы узнали, что обобрали часовенку, которая стояла на Большой дороге в версте от нашего моста. Наверное, я тот воровской огонек и видел, и вело меня к нему не провидение, как полагала бабушка, а какая-то другая сила. Но бог с ней, с той самой силой, которая заставила меня обогнуть Горицы и выйти к ним с другой стороны, главное, что в ту ночь я окончательно растерял все свои страхи и стал ходить без можжевеловой палки, а потом вынул из сумки и финку со спичками, и финкой бабушка стала резать хлеб и чистить рыбу, а спички потратила на хозяйство.
Минуло с той поры много лет, по случаю я снова оказался в Горицах и, узнав от тетки, что Колька Чугун, теперь уже Николай Михайлович, помотавшись с семьей по городам и весям, вернулся на родительское пепелище, обстроился и нанялся рабочим на Большую дорогу, пошел к нему.
Передо мною предстал квадратный большеротый мужик с поржавевшим лицом и тяжелыми руками — прежний Колька Чугун тут и не ночевал, но тем не менее мы сейчас же узнали друг друга, настороженно огляделись, а потом обнялись, сели за стол, раскинули под огурчики с салом бутылку, а я, вспомнив прошлое и неожиданно даже для себя обидясь, спросил:
— Чего ж ты тогда оружие-то пожалел? Меня ведь на Черкесской горе водило.
— А того и пожалел, что мал ты был. Отстрелил бы пальцы, пришлось бы за тебя отвечать, — сурово сказал Николай Михайлович.
Я даже опешил.
— Мы ж с тобой ровесники.
— Эва — ровесники. Да ты что тогда, что теперь по сравнению со мною — сосунок.
— Не скажи, — заартачился я, но спорить мне расхотелось, и я между прочим заметил: — Оружие пожалел… Да из твоего оружия только по собакам и стрелять было. Понял ты, садовая голова?
— А помнишь, как мы волка поранили?
— Так то ж и была собака.
— Волк, — промолвил твердым голосом Николай Михайлович, и я снова увидел в нем прежнего Кольку Чугуна, который готов был спорить до второго пришествия.
— Собака…
— Волк…
В тот вечер мы слегка поругались, я разобиделся и ушел домой, к тетке. За столом сидел мой двоюродный племянник Андрей, человек весьма общительный и кроткий, и делал уроки. Я сел против него и лукаво — по крайней мере мне так казалось — спросил:
— А что, брат Андрей, часто ли теперь чудится на Черкесской горе?
Он поднял голову, с минуту озадаченно смотрел на меня, потом задумчиво, чтобы не обидеть меня, сказал:
— Не-е, не часто… Совсем не чудится.
— Как это так? — не поверил я.
— А так… Не чудится, и все. Да ведь и горы Черкесской больше нет.
Теперь уж я озадачился и осторожно, не желая попасть впросак, спросил:
— Это как еще — нет?
— А так, нету, и все. Дорожники всю до дна на гравий разобрали и вывезли.
— И Колька Чугун тоже вывозил?
— И он тоже.
«Ну, Чугун, — подумал я с досадой. — Ну, Чугун…» — повторил я, хотя в том, что случилось с Черкесской горой, Николай Михайлович, наверное, был виноват-то меньше всего, но мне сразу стало не по себе. Ночью я долго ворочался с боку на бок и ругал Николая Михайловича нехорошими словами.
Наутро было воскресенье, окна светились и таяли в солнечных лучах, мне стало стыдно за те свои ночные речи, которыми я обвинял Николая Михайловича, и пошел к нему мириться, зайдя по пути в лавку, и мы помирились, по этому поводу я потребовал:
— Слушай, Колька, заряжай свою пушку и айда на озеро палить. Дадим прощальный салют в память Черкесской горы.
Николай Михайлович малость опешил и даже отодвинулся от меня.
— Да нету оружия-то, брат.
— Как нет?
— А я как на невод пошел, так утопил его в Сенеже. Все помнил то место, где в случае надобности искать оружие-то, да пока я ездил по Уралам, Сенежа наша заилилась.
— Ну и что?
— Да ничего. Нету теперь нашей Сенежи-то, стало быть, и оружия искать негде, — покаянно сказал Николай Михайлович.
И опять я растерянно, теперь уже без всякой обиды, подумал: «Ну, Чугун… Ну, Чугун…»
Владимир НасущенкоТатьяна ЧекасинаВасилий РосляковВасилий БеловСергей ВоронинСергей МатюшинЮрий АракчеевВиктор Суглобов
Владимир НасущенкоМой старший брат
В огороде была глубокая яма с водой. Из воды высовывались лягушки, замаскированные ряской. Мы набили их целую кучу острогой и теперь разделывали.
Я сидел на корточках. Ленка стояла рядом. Ее ноги были очень близко от меня. Я смотрел не на лягушку, а на Ленкины ноги: они, казалось, росли из травы. От тапочек осталась отметка: пальцы были розовые, очень чистые. Ленка шевелила ими в траве. А сами ноги почернели от загара, уходили в глубь ситцевого платья. Очень далеко уходили. Я нечаянно прижался к Ленкиной ноге щекой. И одно мгновение ощущал ее тепло. Кожа немного кололась и пахло сладко.
Мой брат Аркадий тоже косился на ее ноги. В траве лежали еще шесть неободранных лягушек. Их нужно было разделать, чтобы приманка для раков выглядела аппетитно.
— Бр-р, — сказала Ленка. — Живодеры.
— Они дохлые, — сказал я.
— Левая шевелится.
Я взял эту лягушку, надорвал большой палец на лапке. Лягушка даже не вздрогнула. Кожа полезла чулком до самой головы. Только у глаз она трудно оторвалась.
— Видишь, она совсем дохлая, дохлее быть не может, — сказал я и положил лягушку на траву. Лягушка вдруг дрыгнула лапками, перевернулась на живот и сделала скачок. Она была голая и синяя, будто замерзла без шкуры. Ленка вскрикнула. Аркадий стукнул очумевшую лягушку по башке палкой.
— Порядок, — сказал он.
— Я с вами говорить не хочу, — сказала Ленка. — Оба жестокие.
— Когда надо, человек должен быть жестоким, — возразил Аркадий. — Сама просила показать, как ловят раков. Ты же любишь телятину. Она, между прочим, на крови…
— Раки любят мясо, — поддакнул я.
— Не нужно ловить таким способом. Говорят, можно руками.
— Вода холодная. Речка ключевая, — сказал Аркадий. — Мы боимся простудиться.
Он выпрямился, сунул в рот болгарскую сигарету и улыбнулся. Все девчонки теряли голову, когда он так улыбался. Я был младше его на девять лет, но понимал, что он слопает Ленку, глазом не моргнет. У него этих дурех хватало.
Руки у меня были грязные, всю процедуру делал я, брат только руководил. А курить мне страшно захотелось.
— Зажги и дай мне сигарету, — сказал я брату. Он протянул сигарету и брезгливо дал прикурить. Ленка поморщилась, надела тапки и сказала:
— Погуляем, он все сделает и догонит.
Брат кивнул, уцепил ее под локоть, и они пошли к калитке.
Было жарко, куры лежали в ямках, раскрыв клювы. Около соседнего дома стучал топором пенсионер, но все равно было слышно, как тикали часы на моей руке. Суровыми нитками я привязал лягушек к сеткам, вытащил их на припек, чтобы приманки провялились. Потом пошел в дом, тщательно вымыл руки. Нашей хозяйки, бабки Насти Макаронихи, не было. Я заглянул в кладовую, взял десяток картошек. За перегородкой в одиночестве вздыхал поросенок. Я постучал, чтобы ему было веселее, надел кеды, запер дверь, а ключ положил под крыльцо.
Брат с Ленкой сидели над обрывом.
— Эй, молодожены! — закричал я. — Нашли верблюда, да?
Аркадий взял рюкзак. Ленка извлекла из аэрофлотской сумки помаду, намазала рот. Молодое лицо ее блестело на солнце. Мы спустились с обрыва.
Река заросла густым черноталом. В низине росла высоченная трава. Два колхозника свистели косами, с граблями ходила баба. Красная лошадь лягала оводов, спрятав морду в кусты. Ленка шла впереди, длинные ромашки стегали ее по коленям. Аркадий стандартно острил:
— Лен, ты на Ту летаешь?
— Как придется.
— В них всегда керосином воняет.
— В трамвайчике ничем не пахнет, — сказал я.
— Не лезь, — сказал брат. — Первая стюардесса была баба-яга в ступе.
Ленка хмыкнула. Над лесом плыла истома, дальние деревья таяли в мареве. Не доходя до разрушенной мельницы, мы остановились. Я спустился к воде, хватаясь за ветви, напился, ополоснул лицо. Вода была ледяная и жесткая. Я вытерся рубахой. Аркадий трещал кустами, вырезал палки для сеток. Я подошел к нему.
— Мы пойдем ягоды собирать, не тащись за нами. Понял? — Он притворно зевнул и добавил: — Раки сожрут мясо, если долго не проверять сетки.
— Еще бы, — сказал я.
Мы расставили рачницы по излуке и вернулись на луг. Ленка взяла голубую сумку, и они ушли. Я выкурил сигарету, потом пошел за валежником для костра. Позавчера был ливень, лес хранил сырую прохладу. Я сразу нашел два гриба. Один был белый и чистый, как доктор. Второй сидел под березой. Корни березы не пускали его в рост, он расползался, башка у него была вся в шрамах от врезавшихся корней. Он был очень крепкий. Я обрадовался, будто нашел сокровище, повеселел, стал насвистывать песенку «Мама, я что-то потеряла». Из тонкого прута сделал шампур и насадил «доктора» и этого урода в шрамах.