Рассказ 77 — страница 15 из 83

Аркадий с Ленкой ушли далеко, их было не слышно. Третий гриб строгала улитка, я его не стал брать — оставил ей харч на неделю. В кедах было приятно идти, только сучки потрескивали. Послышались голоса, я подумал, что это Ленка с братом. Оказалось — вышел к заливу. Разговаривали баба с мужиком, ожидая катер. На пристани стояли ящики с луком. Дядя был, видимо, выпивши. Он сошел с настила на берег, стал раздеваться. Тело у него было белое, а шея и лицо — черные от загара. Прикрыв рукой срам, он разбежался и шарахнул в залив, стал рычать и бултыхаться, даже гуси выскочили. Женщина, видно его супруга, равнодушно отвернулась. Мужик вылез, прыгал по траве и не мог попасть ногой в портки, но вовремя оделся: появились две молодухи с корзинами ягод, на базар ехать по морю.

Я пошел краем леса, воображая, что встречу Аркашку с подругой. Ягод было полно. Перелез через глубокий овраг и выскочил на опушку. По тропе гулял Аполлон Георгиевич с Ленкиной мачехой. Они меня не заметили, на мне была рубашка защитного цвета. Евгения Павловна была женщина лет тридцати с небольшим, довольно красивая дама с чуть оплывшей фигурой. Аполлон Георгиевич держал ее за талию. Он был Аркашкин приятель, известный в свое время слаломист. У него было лицо истинного спортсмена, изнуренное стрессовыми нагрузками. Однако весной он оставил спорт, что-то там не заладилось у него. Аркашка понимал людей и говорил, что этот человек развивает бешеную энергию в любом деле, даже которое не стоит выеденного яйца, и дал ему прозвище Фортинбрас. Аполлон Георгиевич, конечно, знал, что этот шекспировский герой — положительный. Остальное его не интересовало. Он охотно откликался, когда его так называли в нашем кругу. Он нравился мне, что-то в нем было непонятное: иногда он задумывался при всех, глаза становились синеватыми от тоски.

Я, притаясь, смотрел на эту парочку и старался ничего о ней не думать. Мне не хотелось думать плохо о Ленкиной мачехе.

Ленка с моим братишкой сидели у бледного костра, пекли картошку и раков. На траве валялись красные панцири, выпачканные в золе. В рюкзаке скрежетали живые раки. У Ленки рот был вымазан черникой. Она улыбнулась мне. Я облегченно вздохнул и показал им мои грибы.

— Господи, — сказала Ленка. — Аркаша, смотри, какой Квазимодо.

Ни черта она не смыслила в грибах.

— Ладно, — обиделся я. — Ты их засуши. Когда разрежешь, они станут одинаковые.

Ленка вздумала загорать. Скинула платьице. Я старался не смотреть на нее.

— Картошка еще не готова. Проверь сетки, — приказал брат.

— Уже помешал?

— Какой ты дурачочек, Венька! Такой дурачочек, — сказала Ленка.

— Ну да, — говорю. — Во всех народных фольклорах младший брат в идиотах фигурирует.

Аркашка треснул меня по затылку. Вроде в шутку, а больно.

— Ладно, — говорю, — у меня живот что-то заболел. Домой пойду.

Они не стали меня удерживать.

— Привет, — сказал я.

— Хлеба купи, — заорал вслед Аркашка.

Я не оглянулся, но спиной чувствовал, как они стали целоваться.

Макарониха толкалась в огороде, полола грядки. За сараем была куча нерасколотых чурок. Над головой ссорились ласточки. Шумели мухи на солнечной стороне. Я взял сношенный топор, стал колоть дрова. Меня всего трясло, будто из нутра выходила речная сырость. Топора толком не видел.

Подошла Макарониха, руки у нее были в земле.

— Ногу-то сколешь, — сказала она. — Топорище замочи.

Я посмотрел на рукоятку. Она и вправду рассохлась, топор съехал.

— Брательник-то твой, белоглазый, опять яйца с гнезд обобрал, — пожаловалась старуха, нагнулась и стала поднимать щепочки для плиты. Платье на бабке болталось, как на вешалке, просвеченное насквозь солнцем. На ногах — чиненые валенки от ревматизма.

— Что взял, заплатим, — сказал я.

— Чего уж там! — заворчала хозяйка. — Я не про то, а что без спросу лазит. Вы родные братевья-то?

— Отцы разные.

— То-то, смотрю, не похожи вы. — Она разогнулась, прижимая к высохшей груди пахучие щепочки, приложила руку к пояснице, охнула. — К дожжу, видать. Так ломит, сил нет…

Она немного помолчала.

— Ленку-то все крутить и крутить. Обратает девку. Глазы у него нехорошие…

— Ладно, — сказал я, — глазы как глазы.

Лезет старуха не в свое дело, будто ей все дозволено. Просто неприятно стало, как она о моем брате думает.

Поросенок, выпущенный на волю, подрывал избяной угол. Макарониха взяла хворостину и ласково замахала:

— Ай, стервец, повадился, — и начала его пропесочивать.

Поросенок поднял рыло и внимательно слушал наставления. Мне даже показалось, что он ухмыляется.

Мы жили у бабы Насти третью неделю. Она была веселой, постоянно мурлыкала детские песенки, вставала чуть свет, доила корову, кормила кабана и разговаривала с ними о своих делах. Потом уходила на базу вязать сети. Руки у нее были порезаны капроном. Мужа ее бандеровцы повесили. А сына на китайской границе осколком убило, когда там конфликт был. Это мы потом узнали. Первое время мы с ней отлично ладили. У нее в сарае, где мы спали, было полно голубей. Аркашка злился, что они не давали спать по утрам. Сделал из них шикарный французский супешник. Все произошло в мое отсутствие, я брата еще отругал, зачем тратит деньги на цыплят. Он только ухмылялся. Я догадался, в чем дело. Макарониха спрашивала, но мы не сознались.

— Улетели, — сказал Аркашка. — Им надоело жить здесь, подались в теплые края…

Хозяйка не поверила — нюх, что ли, был, заподозрила Аркашку, невзлюбила. А яйца я любил тепленькие пить.

Я поколол все дрова, сложил в поленницу, сходил в магазин и пообедал консервами.

Аркашка вернулся, когда солнце висело над лесом. Закинув мокрые сетки на навес, рюкзак с живыми раками зацепил за железнодорожный костыль, вбитый в крученый столб. Сел на чурбак и закурил.

— Ты чего такой инфантильный? — поинтересовался я.

— Поругались.

— Ты же стремился к этому.

Он не понял.

— Ты что хочешь сказать?

— То, что в душу плюешь себе, не замечаешь. Ты распоследний циник, даже хуже.

Он согласился:

— Справедливо. Ты здорово поумнел, как я стал тебя учить. Диву даюсь. Циник — такой человек, который все понимает, но изменить ничего не может. Живет, мучается…

Он вяло махнул рукой.

— Это я уже слышал, — сказал я. — Новей ничего не придумал. Путаешь понятия. Лезешь в волки, хвост собачий.

— Ну знаешь, выбирай выражения.

Ругаться ему не хотелось. Мне даже жалко его стало.

— Мы поженимся, — сказал он. — Мне никто так не нравился, как она.

— Ну да, — говорю. — В твоем списке блондинки перевелись? Решил начать новую жизнь…

— Пошел в дыру.

Макарониха высунулась из окна и стала смотреть на нас. Брат встал и вынес из сарая перчатки для бокса.

— Зашнуруй, потренируюсь.

Я завязал.

— Сходи к Ленке.

— Не пойду.

— Тебе ничего не стоит. — Он ударил по мешку с песком, подвешенному к стропилу навеса.

— Стоит, — сказал я.

— Мне тяжело. Знаешь, как тяжело! Скажи, пускай в клуб приходит. Сегодня артисты из города будут. Сообразишь, о чем говорить. Причина у тебя есть. Марку Ивановичу свои шизофренические стихи покажешь. Он собаку без соли съел на этом поприще. Его статьи стотысячным тиражом расходятся… Твои мозги набекрень вправит. Где — так ты храбрый.

Брат знал, чем задеть мое самолюбие.

— Ладно, — сказал я. — Схожу.

По дороге пастух гнал стадо коров. Макарониха вышла с куском хлеба: «Фрось, Фрось, Фрось…»

Я сменил рубашку, взял тетрадь и пошел к Ленкиной даче. Дом был большой. В нижней половине жили хозяева. Хозяин столярничал под навесом.

— Тиво тебе? — спросил он.

— Позови Ленку.

— Исе тиво. Лезь сам.

Я пошел на веранду и слышал, как хозяин стал ругаться на своем немыслимом языке. Он был контужен в войну. Инвалидность не мешала ему работать. Я никогда не видел, чтобы он сидел без дела. И сейчас он принялся строгать грабли, сопел, будто высасывал мозговую кость. Я поднялся по крутой лестнице. За стенкой разговаривали. Я остановился.

— Софист Фразима говорил, что справедливость — не что иное, как выгода для сильного.

— Милый, все это устарело.

— Не будем расщеплять тминные зерны. Вы-то где были?

Ни черта я не понял из этого разговора. Постучал. Меня вежливо пригласили.

Ленкин отец в пижаме стоял на пороге своей комнатухи. Мачеха пила горячий чай. В комнате пахло уксусом и какими-то маринадами. Я поздоровался. Ленкины родственники посмотрели на меня и кивнули.

— Мне Лену, — сказал я.

Мачеха показала на дверь. Я повернулся и, шурша джинсами, втиснулся в боковушку. Ленка сидела на кровати, причесывалась.

— Лена, — сказал я.

Лицо у нее было заплакано. Она смутилась, стала пудриться. На ней был короткий халат, голые коленки высовывались на четверть. Я посмотрел на стол. На тарелке лежал апельсин размером с пушечное ядро, рядом — книга. Она была раскрыта. На полях было написано губной помадой: «Аркадий, ты мне необходим. Твоя до последней дорожки».

Ленка увидела, что смотрю, и захлопнула книгу.

— Он сказал, чтобы ты не сердилась. Сегодня в клубе артисты из филармонии, потом танцы. Он сказал, чтобы ты пришла к началу, — затарабанил я.

— У меня голова болит. — Она пощупала виски.

— Он сказал, что он осел.

Улыбка чуть тронула ее рот. Лена уже оправилась, кивнула на тетрадь.

— Отцу принес показать? — шмыгнула носиком.

Она читала мои опусы, ей не понравилось, что я пишу без рифмы.

— Стоит ли?

— Дурачочек, он скажет что к чему.

Она взяла рукопись, приоткрыла дверь.

— Папа, Венька принес стихи и боится.

— Ну, ну, посмотрим.

Ленка отдала бумаги, повернулась и снова потрогала виски.

— Нет, у меня определенно болит… Не пойду.

— Он тебя ждет не дождется, — соврал я.

Она приуныла. Ее тянуло бежать скорей к моему брату.

— Ладно, ты обожди, переоденусь.

Я вышел. Мачеха приготовляла на ужин какое-то холодное заковыристое блюдо. На столе были разложены овощи: редиска, огурцы, лук. Она посмотрела на меня с любопытством.