Рассказ 77 — страница 21 из 83

а на музыканта, и ей казалось, что он чувствует то же, что и она.

Через тонкую дверь доносился шум общежития, треск печек, звяканье ведер в умывальной, топанье по коридору больших ног. Из комнаты напротив доносился смех. Наверное, пришел кто-нибудь из жильцов и рассказал новый анекдот. Все эти звуки и шумы были по-своему громкими, и ничего нельзя было разобрать.

Тоненько, невнятно донеслось ти-и. И смолкло. Нинка вздрогнула. Осторожно положила ребенка в кровать и выскочила из комнаты.

Вторая дверь от входа была распахнута настежь. Ровный желтый свет ложился на уже подтоптанные половицы. Шумно было там, и это ти-и не само по себе взялось. Коля доставал из футляра баян. Теперь уже послышался гуд, разошлись мехи. Баянист надевал на плечо ремень. Началась музыка.

Мелодия была знакомая: «В лесу прифронтовом…» Девочка шла к двери, ноги у нее дрожали. Остановилась и осторожно заглянула в комнату. По кроватям лежали парни, уселись и на стульях вокруг стола. Отвернувшись от дверей, сидел баянист: спина сгорблена, голова наклонена к плечу, а затылок белобрысый, нестриженый, волосы достают до воротника.

Жильцы казались уставшими, но спать не собирались. Ближе всех к музыканту сидел Роман и ладонью тихонько похлопывал по столу. Баянист раскачивался слегка: влево-влево, вправо-вправо. Музыке было тесно в комнате, и она выплывала в коридор. Народу прибывало, и тогда кто-нибудь садился, вместо того чтобы лежать развалясь, и на кроватях размещалось по двое, трое…

Музыкант играл. Песен он знал столько, что никто не мог догадаться, какую он запоет в следующий момент. Пел не тонко и не басом, а средне. Сегодня он играл без остановок, как концерт давал. Петька-тракторист тоже пришел и стоял в дверях. Явились закарпатцы, подсели на кровати.

Иногда баянист важничал. Вставлял в песню что-нибудь от себя или переиначивал, но это даже нравилось слушателям. Например, припев «Вдали от России, вдали от России…» Коля пел по-своему: «Вдали от Серова, вдали от Серова…» «Вдали» он выпевал с такой обреченностью, что Нинке было жаль Колю. А он уже дальше несся. Тоненькое, как ручеек, вступление наигрывал и вдохновенно вопрошал на все общежитие: «Вы слыхали, как поют дрозды?»

Когда музыкант уставал, то без всяких предисловий обрывал песню и застегивал на черную пуговичку мехи. «Эту-то доиграй», — обязательно простанывал кто-нибудь. Коля словно не слышал и укладывал баян в футляр. «Вредный ты, Колька, такая песня…» — «Ладно вам, устал парень», — находился заступник, и слушатели расходились. Между собой говорили: «Вот талант! Да, не каждому дано…» — «Как ты думаешь, а про облако из Штирлица он знает?» — «Наверняка знает, может, завтра и споет».

Нинка после этого тоже уходила. По дороге пела. И когда лезла огородом к своему дому, представляла себя с Колей на сцене вдвоем, как они поют дуэтом. А на ней, на Нинке, не школьная, латанная на локтях форма, а взрослое красивое платье и лаковые туфли на каблуках… Сегодня баянист, неожиданно оборвав песню, сказал:

— Вот и все.

Видать, до «концерта» здесь был разговор, и с койки откликнулись:

— Правильно! Чего ты здесь забыл? Глухомань.

— А все-таки, парень, повременил бы, не ехал, — сказал Роман.

У Нинки дрогнули колени, стало тесно дышать, будто сдавили ей горло.

— Смысл какой? — спросил Коля.

Девочка подалась вперед: не ослышалась ли?

— Чего ты уговариваешь его, Ромка? Он, поди, лучше тебя знает, где ему быть! — сказал рыжий тракторист.

— Родители у меня там. После армии еще почти и не виделись, заехал да забурился сюда, сам не знаю с чего… — Коля убрал баян и лег на свою кровать. Голову задрал к лампочке. Лоб у него блестел от пота, словно он тяжело поработал, лес валил. Лицо было худенькое, а глаза большие.

Жильцы смущенно молчали. Роман кулаки сжал на столе, он, говорят, ловко катал в штабеля огромные бревна.

— Когда на поезд-то? — не выдержал он.

— Сегодня в одиннадцать вечера…

— Коля! Коля! — забыв, что надо звать его по имени-отчеству, закричала Нинка. — Не уезжай! — И, прорвавшись в дверь мимо удивленных ее прытью парней, подбежала к кровати. Схватившись за железную крашеную спинку, словно боясь упасть, Нинка жалобно поглядела музыканту в глаза.

Стало неловко лежать под таким взглядом, и он сел, робко улыбнувшись.

Нинка заплакала. Она крепилась, она не хотела, чтобы все эти двадцать или тридцать мужчин видели, как она плачет. Но слезы катились горячими ручейками. Руки до побеления сжимали спинку Колиной кровати, словно хотели удержать его в поселке.

— Она всеми днями тебя тута ждет! — сказал Роман.

— Эх, музыкант! — горько воскликнул закарпатец, направляясь к выходу. — Нэхай смывается.

— А самодеятельность? — спросила Нинка строго, уже без слез.

— Хочешь, мы сами попросим, чтобы тебе ставку повысили? — перебил ее Роман. — Что им, жалко сорок рублей?

Другие поддержали, стали кричать, что пойдут к Ивану Антоновичу.

— Да всё, всё, повысили мне ставку, — вскочив с кровати, замахал руками Коля. — Не в этом дело, говорю вам. Чужбина тут!

Все притихли, лица сделались сконфуженными и понимающими.

— Приедет другой, чего волнуетесь, — сказал он. И опять взялся за баян. — А девочка где? Девочка, иди, споем вместе на прощанье!

Но Нинки здесь уже не было, она плакала в Асиной комнате, сидя у желтого зеркала, и, как недавно Ася, смотрелась в него ничего не отражающими, мокрыми глазами.

— Не плачь, Ника, я тэбэ наговорила: щасте, щасте… Тура я, дэвочка… — Ася постукала себя пальцем по гладкому лбу.

А Коля достал из футляра баян, да не как обычно, бережно, а рывком, так, что мехи сорвались с пуговички, разъехались басовито, протяжно, надел ремень на плечо, подбородок коснулся блестящего перламутрового края, и зазвучало то самое — про «облако». Широко, полно разводились мехи, звуки сливались в гроздья, тяжелые, литые. Падали. А высокие, легкие нотки тревожно взлетали, вились… Последняя нота повисла в тишине, как вздох.

Нинка уже не плакала, она открыла дверь и слушала, сидя все так же на табурете перед зеркалом, глядя на свое, вдруг повзрослевшее, красное от слез лицо. Ася кормила Хачика. Баян не замолкал.

Время на будильнике было позднее, а Коля все играл. Кажется, никогда он так много не играл. И все общежитие слушало. Большие черные цифры под стрелками показали десять, потом пол-одиннадцатого. Одиннадцать…

Когда стало одиннадцать, Нинка вскочила, надела пальто, ноги сунула в валенки, платком повязалась на ходу.

Жильцы расходились от дверей. Последним из комнаты вышел Роман. За ним, прикуривая, появился Коля. Роман говорил:

— Пропал билет-то!.. Сколь стоит? Надо будет собрать тебе деньги.

— Не надо, — отмахнулся Коля, жадно затягиваясь. — Ну что, спать пора? — сказал значительно и посмотрел на стоящую рядом девчонку в больших черных валенках.

— Не уехал? — только и выдохнула она.

В поселке была ночь. Нинка лезла к дому по тропке, огородом. Небо было в здоровенных, почти южных звездах.

Василий РосляковОтдай котлету собаке Борщаговского

В подмосковном доме отдыха, в стороне от главного корпуса, в деревянном коттедже, а лучше сказать под верандою коттеджа, в сумеречной мгле, в начале весны, когда двор и деревья были покрыты в последний раз выпавшим снегом, мягким и чистым, в один из этих дней, ибо точного дня никто не знал, беспородная сука Машка с черной лоснящейся шерстью и вечным упреком в глазах, а вместе с тем с безвыходной ласкою к людям, — бездомная сука Машка родила четверых собачат.

Раньше других узнала об этом повариха Настя, постоянная и главная Машкина кормилица. Собачьи поклонники из отдыхающих менялись, приезжали и уезжали, отбывая свои сроки, повариха же всегда оставалась на месте.

Вышла она по последнему чистому снегу с собачьей едой, а Машки нигде нет, позвала — не отзывается, пришлось отдать все Пьеру, рослому кобелю желтовато-мышиного цвета. В детстве ему, как бездомному, от кого-то попало, ходил он с перебитым ухом. Здоровое ухо угрожающе стояло торчком, перебитое висело совсем миролюбиво. По какой-то не очень уж остроумной связи кто-то назвал кобеля Пьером, имея в виду, конечно, Пьера Безухова. Кличка прижилась, и под этим славным именем он жил в доме отдыха как у себя дома, ел, в отличие от Машки, за двоих, а то и за троих. Именно это обжорство его и послужило впоследствии первоначальным толчком к большому несчастью. Но пока все шло хорошо.

Настя обыскала двор, все его укромные углы, и в конце концов обнаружила суку под верандою коттеджа. Не вылезая из сумеречной мглы, Машка отозвалась на Настин голос слабым поскуливанием, и повариха стала приносить сюда и ставить под веранду миски с Машкиной едой. Собачьи же поклонники временно перенесли свои заботы на одного Пьера, вынося ему из столовки остатки котлет, кости, куски хлеба с маслом и даже недоеденные пироги. Оттого что Пьер не знал пределов в своем обжорстве, однажды, после сильного ужина, когда он улегся отдыхать на крыльце коттеджа, его вырвало. Утром выходившие к завтраку люди вынуждены были перешагивать не только через самого Пьера, но и через испорченный им коврик.

Среди отдыхающих далеко не все были собачьими поклонниками, были и равнодушные люди, а также и противники не одних только собак, но и вообще всякой домашней твари. Именно такой вот противник, с отвращением перешагнув через кобеля Пьера, а затем и через коврик, разразился ругательствами, на которых, однако, не остановился, а, вернувшись с завтрака, написал жалобу, где прибегнул к сильным выражениям насчет псарни в доме отдыха: для кого, мол, этот дом, для собак или для людей, и так далее. Поскольку писавший был человеком не простым, а с известными заслугами перед государством, то бумаге его дали тотчас же хороший ход, и дело в конце концов увенчалось приказом сверху о пресечении в доме отдыха каких бы то ни было собак.

Конечно, приказ вышел не сразу. Такие дела не решаются одним махом — тяп, ляп, да вышел корапь, — пока назначали комиссию, да пока она занималась проверкой фактов, да пока обсуждали потом вопрос в целом, да выносили решение, жизнь все-таки продолжала идти по-старому, то есть своим чередом. Уж показался из-под веранды первый собачонок, за первым, самым смелым, стали показываться и другие, уж и все они вместе с матерью Машкой начали лопать из одной миски и подавать свои голоса в разное время дня и ночи.