Рассказ 77 — страница 26 из 83

Тут Мотькин не выдержал, отозвался.

— Вы забыли, Кирилл Петрович, — отозвался Мотькин, — как он терпел, и к слову сказать, не за себя, а за всех нас терпел, а было ему тридцать три годика всего, тоже помирать не хотел, когда распяли его…

— Христос, что ль? — Это Бабаенок спросил, прислушивался, значит, ко всему.

— А кто же еще! Его распяли, гвоздями руки прибили к кресту, а жара была невыносимая, не то что у нас, там жара под шестьдесят градусов, мухи зеленые облепили его, кровь сосут, а ему прогнать их нечем, отмахнуться нечем, руки-то заняты, гвоздями прибиты, а вы, Кирилл Петрович… Надо учиться терпеть. Все-таки ответственный работник.

— А что же, вы считаете, что если ответственный работник, значит, можно его накачать до трех с половиной атмосфер, баллон от машины «Волги» накачивают до двух, от силы до двух двести, а меня до трех с половиной атмосфер. Куда же это можно? Вы знаете, какой столб воды сечением в квадратный дециметр могут выдержать три с половиной атмосферы? Не знаете? А вы мне про мух отгонять нечем, учите меня терпеть. А ваш Феликс — это последняя сволочь, ему мало, так он требует еще подкачать, ему не видно мою печенку, людоеды проклятые… Не могу я терпеть, давит меня во все места, душит…

— И про Христа ты знаешь, — сказал как бы самому себе Филипп Филиппович и вздохнул опять. — Ох-хо-хо-хо…

Мотькин передразнил:

— Ах-ха-ха-ха, с кем ляжешь, сноха…

— Запомнил.

Опять тихо стало, только маялся, не унимаясь, стонал Саенко, все норовил голову повыше положить, чтобы мозги не взорвались.

— О-о-о, о-о-о, — стонал Кирилл Петрович.

За эту неделю, которую провел Александр Иванович в больнице, жена его, Зоя Петровна, газетчица старой закалки, навестила его один раз, не считая того дня, когда вместе с сыновьями привезла его сюда. Сегодня, накануне Первомайских праздников, Зоя Петровна пришла второй раз. Она сидела в белом незастегнутом халате перед больным супругом и чувствовала себя как на автобусной остановке, вот сейчас подойдет автобус, она вскочит и бросится ко входу, чтобы ехать куда-то по делу, спеша постоянно, опаздывая и не успевая в своих бесконечных газетных заботах. Сидела она на краешке стула, готовая в любую минуту вскочить и броситься бежать, куда-то бежать. Пахло от нее дешевыми крепкими сигаретами, говорила она с хрипотцой, низким, почти мужским голосом.

— Звонила профессору, забегала к лечащему врачу, — торопливо, прокуренным голосом говорила Зоя Петровна, — говорят, уколы тебе помогают, говорят, есть надежда, если…

Александр Иванович шевельнул бровями, поднял глаза на супругу, и она смолкла. Она примолкла потому, что Александр Иванович сказал глазами: не надо врать, пожалуйста. То же самое он сказал и словами.

— Зоя, зачем ты врешь? Не надо.

Они помолчали. Послушали, как стонет Саенко, Кирилл Петрович. Зоя Петровна даже повернулась в сторону Кирилла Петровича, посмотрела на него безучастными глазами. Потом Александр Иванович сказал:

— Зоя, иди на службу, иди. И вот что, ты не привози меня домой, сделай все отсюда. Не надо, не хочу, чтобы ребята видели меня после этого, пусть они живым помнят меня. Не знаю… не получилось у меня с ними, но я их люблю, конечно, они дети мои. Иди, Зоя, а то мне плохо.

Александр Иванович закрыл глаза. Зоя Петровна посидела минуточку на краешке стула, встала, взяла белую мужнину руку, лежавшую поверх одеяла, пожала ее легонько и вышла. Александр Иванович глаз не открыл.

После «мертвого часа» вошла лечащая красавица, поздравила с наступающим праздником, пожелала всем скорого выздоровления, предупредила, чтобы завтра, когда не будет врачей, никаких беспорядков не было, никаких выпивок со стороны Мотькина, а также Бабаенко Филиппа Филипповича, в противном случае будут приняты строгие меры. Попрощалась и ушла, ее ожидали Первомайские праздники.

Вечерком открыла дверь тетя Нюра. Не входя в палату, спросила:

— Ну, кто будет посылать, а то счас магазин закроется?

Мотькин мгновенно откликнулся, покопался в тумбочке, сунул тете Нюре трешницу, посмотрел на Бабаенка. Бабаенок отказался.

— Он еще пить будет, о-о-о, — простонал Кирилл Петрович.

— Пускай пьет, раз пьется, — примирительно сказал Бабаенок.

Александр Иванович все это пропускал мимо ушей, собственно он уже ничего не слышал, с большими усилиями удерживал перед собой Маргариту, ее лицо, глаза, улыбку — все это расплывалось, пропадало, а он из последних сил возвращал исчезающий, расплывающийся образ. Никакие концы, никакое распутывание жизни его уже не занимало, эта работа оставалась незавершенной, но на нее уже не было сил.

Через полчаса вернулась тетя Нюра. Мотькин схватил бутылку, забегал по палате, ища для нее укромное место. Он совал ее то за оконную раму, то в тумбочку, то под кровать, повсюду казалось ненадежно.

— Ну, вот взял, а с кем пить будешь? — спросил Бабаенок. — Не с кем.

Тетя Нюра повернулась на голос Филиппа Филипповича.

— А вон, — сказала она, — можно у клизменной, никого нынче не будет, а то приходи, — обратилась она к Мотькину, — в столовку. Петька будет.

— Нюра, — попросил Александр Иванович, услыхал все же, — Нюра, принеси, пожалуйста, листок бумаги и чем написать.

Тетя Нюра быстро обернулась, подала Александру Ивановичу бумагу и шариковую ручку, в дежурке взяла. Поправила ему изголовье, чтобы удобней было. Александр Иванович написал и попросил тетю Нюру наклониться к нему.

— Нюра, — сказал он, — когда я, когда меня не станет, позвони по этому телефону и скажи… скажи, что Сергей Сергеевич помер.

— Какой Сергей Сергеевич, милый Александр Иванович?

— Нюра, ты меня поняла? Скажи, что Сергей Сергеевич помер. Больше ничего, иди.

Нюра не ушла, а села перед койкой Александра Ивановича, стала сидеть. И ровно через четыре с половиной минуты он перестал дышать, скончался. За минуту перед этим он сказал, видимо обращаясь ко всем:

— Извините… меня… за беспокойство.

Тетя Нюра закрыла ему глаза, углом простынки промокнула появившиеся у мертвого Александра Ивановича две живые слезы, потом вышла позвонить по этому телефону.

Василий БеловСвидания по утрам

Бабушка вставала в шестом часу, когда на улице начинали шуметь машины. Теперь сон у нее некрепкий, она всю ночь спит и думает. Вот прошел за окнами первый, наверное еще пустой, троллейбус. В нем каждый раз что-то щелкает, ей чудится, что машина с утра сломалась. Худо они глядят за машинами-то! Машин много, а не берегут…

Сегодня суббота. Тревога за предстоящий день начиналась еще с вечера. Сейчас эта тревога сразу охватывает старое сердце. Суббот и праздников бабушка начала бояться. Раньше, когда жила в деревне, радовалась, теперь начала бояться. Вот и сегодня что-то опять будет? Вчера зять поздно пришел домой, а дочка не стала с ним разговаривать.

Спали опять врозь.

Бабушка тихонько ногами нащупывает обутку. Сует ноги в тапочки и, сдержав кашель, чтобы не разбудить внучку, шепчет: «Спи, матушка, спи! Христос с тобой. В садик сегодня не надо».

Внучка от того, от первого, зятя спит с бабушкой. Как отсадили от сиськи, так все и прибаливает. Бывало, зайдется ревом, а дочка из себя тут же и выйдет. Кинет ребеночка на кровать как чужого. А все потому что нервы. Худые нынче нервы-то, у многих очень плохие.

Так думает она, подтыкая одеяло у раскидавшегося в постели ребенка.

Дорога в туалет для нее сейчас самая главная. Тут и всего-то четыре шага. Да ведь надо еще и двери открыть — двои — и пройти по паркету. А паркет скрипит, не помогают и половики, что привезли из деревни. Нарочно для них ткала. Дочка приказала в письме, когда открылась мода на всякое деревенское. И то сказать — мода не мода, а ковров не напокупаешься.

Она осторожно открывает дверь в коридорчик. Тихо ступает по половикам. Но паркет все равно скрипит, как будто под него накладено сухой бересты. Слава богу, в ихней комнате не услышали. Теперь бы еще открыть, благословясь, дверцу. Дверца-то тоже скрипит, да и выключатель щелкает очень шибко. Она решает не включать свет, в туалете все-таки есть окно с кухни, можно и в сумерках. Даже и лучше. Новый зять весь туалет заклеил картинками, а на картинках одни голые девки. Ей всегда стыдно глядеть на этих — чуть не в чем мать родила. Такие висят щепери. Но что сделаешь? Дело ихнее. Бабушка вздыхает и опять думает, как быть. Надо бы по-настоящему спустить воду, но подымешь такой шум, что прямо беда. Не спустишь — тоже грех. Дочка ругает за шум, зять сердится, что остается запах, не знаешь, кого слушать, кому угодить…

Она опять решает половина на половину: спускает не всю воду, а только часть, чтобы не булькало. С мытьем-то ладно, можно и подождать. Она также тихо возвращается в свою шестиметровую комнатку, где спит внучка.

Резкий, но какой-то коротенький, словно бы стыдливый звонок слышится от входных дверей. Бабушка, затаив дыхание, на цыпочках подходит к своей двери. «Господи, что и делать, не знаешь. Не откроешь, так ведь позвонят еще, всех перебудят. А и открывать тоже нельзя. Хоть бы зять пробудился да вышел. Может, к нему…»

Она напряженно ждет: авось и уйдут. Подкрадывается к двери и прислушивается. Нет, не ушли. Слышно явственно: за дверями есть кто-то. Уж лучше открыть.

Она осторожно, без шуму, поворачивает ручку замка и тихонько приоткрывает дверь.

Лысый старичок в сапогах, в хлопчатобумажном сером пиджачке, держа кепку в руках, мнется у дверей.

— Доброго здоровьица! — громко говорит он, и бабушка машет на него руками: «Тише, тише!..»

Старичок переставляет с места на место рюкзак и тоже переходит на шепот:

— Мне бы, это… Я, значит, Костю-то… Нет Констентина-то?

— Нету, нету.

— Дак он где? Не в командировке?

— Не знаю, не знаю, батюшко. Он тут не живет тепере.

— Переехал?

— Переехал, переехал. А ты чей будешь-то?

— Да я, значит, это… Скажи Констентину-то, что Смолин был. Олёша, значит… Ну, извините, пожалуйста.