— Не умею я издалека-то… То да се, шуры-муры — не привык. — Роман Прокопьевич сел на обитый клеенкой топчан, беспомощно, жарко вздохнул. — По мне, чем много говорить, так лучше сразу: да — так да, нет — так нет.
— Что — да? Что — нет? — Анисья Васильевна вернулась к столу, тоже села. — Ерунду какую-то мелешь. Опять, что ли, ломает всего? — Лицо ее охватило уже какой-то брызжущей пунцовостью, появились, пропеклись черные веснушечки на азиатских скосах. Но глаза держала вскинутыми — влажный, черно-коричневый жар их заставил Романа Прокопьевича отодвинуться, заерзать на топчане, прижаться к горячим кирпичам печки.
— Вообще-то я никуда не тороплюсь… Прыть это моя дурная напрямую все хочет. И если толком-то, Анисья Васильевна, то вот я зачем. Говорят, конечно, мало ли что… Но я не против. То есть, в самом деле, Анисья Васильевна, вместе нам легче будет жить.
— Вон что. Сваты пришли, а мы и не заметили. — У нее остывало лицо и оживала насмешливая громкоголосость. — Пожа-алуйте, дорогие сваты, милости просим. — Она встала, в пояс поклонилась сопревшему Роману Прокопьевичу. — У нас товар, у вас купец…
— Анисья Васильевна, ей-богу, я серьезно. Нет, так и скажи по-человечески «нет». Потом просмеешь.
— Стой-ка, стой-ка, купец-молодец. — Она уперла руки в крутые бока. — Да ведь ты еще и жених, а, Роман Прокопьевич? Что ж притулился, как бедный родственник? Давай гоголем, гоголем вокруг меня. — Анисья Васильевна притопнула, белую руку в сторонку отвела. — Я невеста неплоха, выбираю жениха… — Вдруг устало обмякла, села, оперлась лбом на подставленную ладонь. — Ох, извини, Роман Прокопьевич. Какая из меня невеста. И сердце закололо, и в глазах потемнело…
— Давай жизнь-то поддержим, Анисья Васильевна. Вот ведь я что пришел — сообща домом и поддержим. Я уж в одиночку-то надсажусь скоро.
— Давай попробуем, — устало согласилась она, не поднимая головы. — Давай сообща.
Роман Прокопьевич не знал, что сказать еще, — в самую бы пору закурить, переждать молчание. Можно бы, конечно, за вином сбегать, событие-то в самый раз для вина, но уж больно все строго вышло, больно сурово — «нужда проклятая все гонит, все умом норовишь, сердцем некогда».
— А я, дурак, и бутылку не захватил. Просто из головы долой. — Роман Прокопьевич кулаком по колену пристукнул. — С большим бы удовольствием за тебя выпил, Анисья Васильевна.
— Успеем теперь. Какая уж бутылка. — Анисья Васильевна говорила ровно и вроде даже насмешливо, а все ж закапали на стол слезы, пролились горячие, а может, и горючие. Быстро убрала их ладонью. — Вот помолчали, считай, враз нагулялись, напровожались, наухаживались. Теперь деваться некуда. — Улыбнулась. Снова накалились щеки и скулы. — Ладно, жених. Обниматься-целоваться пока повременим… Смех, честное слово. Чего молчишь-то? Сосватал и испугался?
Роман Прокопьевич поднялся и тоже поклонился ей в пояс — само как-то вышло.
— Спасибо тебе, Анисья Васильевна. Все-е понимаю. Спасибо.
Повернулся, вышел, на крыльце нахлобучил вмиг выстывшую шапку на горячую, разбухшую голову.
Дома — еще со двора услышал — взвивались вперемежку визг, лай, мяуканье. Васек сидел на полу, у кровати, истошно крича, махал, тряс расцарапанной рукой. Рядом, припадая на передние лапы, тихонько вскуливал, взлаивал щенок, на рыжем носу проступали булавочные капли крови. Под кроватью, перебивая протяжное мяуканье злым пофыркиваньем, прятался кот.
Роман Прокопьевич подхватил ослепшего от рева Васька, потащил к умывальнику:
— Давай-ка, герой, сопатку твою вычистим. Ну, будет, будет выть-то. Кто это тебя? Кот, собака?
— Никто-о! Я разнимал, а они не слушались. — Васек уже стоял, невнимательно тыкал полотенцем в щеки, лоб, в подбородок — опять отвлекся, засмотрелся. Щенок, отчаянно колотя хвостом, заискивающе повизгивая, медленно вползал под кровать.
— Верный, опять получишь! — Васек с разбегу бухнулся на коленки, подкатился к щенку, схватил за шкирку. — Брысь, кому сказал — брысь! — Брызнуло из-под кровати яростное, зеленое шипение кота.
— Правда, что битому неймется. — Роман Прокопьевич веником выбил кота, веником же легонько поддал Ваську. — Все. Скоро кончится лафа. Мамка придет, разберется. Наведет порядок. По одной половице будем ходить. Да к тому же в носках. А Верный твой вообще — в мягких тапочках. — Говорил просто так, не из охоты поворчать — никогда привычки не было, — а от ощущения какой-то общей расслабленности, душевной зыбкости. «Устал — дальше некуда. Что вот мелю, спрашивается?»
Васек вроде и не слушал, занятый щенком. Мокрой тряпкой хотел стереть ему кровь с морды — тот пятился, извивался, рвался из всех сил. Васек наконец прижал Верного коленкой к полу, утер ему вспухший нос и, пыхтя, заприговаривал, забормотал:
— Ну, вот, а ты боялся. Мамка придет, а у нас порядок. Все лежим и спим, — Васек с усталым причмоком зевнул, а Роман Прокопьевич рассмеялся.
В субботу приехал Веня, соскучившись по Ваську, он и укладывал его в этот вечер, что-то неторопливо ласково шептал — Васек громко вздыхал и нетерпеливо, счастливым голосом требовал, когда Веня умолкал:
— Еще! Веня, еще! А он-то куда спрятался?!
Роман Прокопьевич ждал Веню на кухне. Давно стыл чай, крупитчато забелело сало на картошке, но Роман Прокопьевич не торопил его, сидел за столом, спрятав под мышками замерзшие вдруг ладони.
Веня вышел размякший, разнеженный, с сонно сощуренными глазами. Плюхнулся на табуретку.
— Ну и Вась-карась. Еле уторкал.
Роман Прокопьевич взял стакан с чаем, прихлебнул:
— Что ты! Говорун, поискать таких. Один же все время. Намолчится, вот удержу и нет… Вот что, Веня. Жениться хочу. Дом без матери, сам видишь, разваливается.
Веня выпрямился, тревожно, горячо расширились глаза, нежно заалели щеки. Глаза Веня тотчас же опустил.
— Анисья Васильевна матерью будет.
Веня не сразу откликнулся.
— Мачехой, пап.
— Не должна, Веня. Женщина добрая.
— Все равно — мачехой.
— Конечно, не родная. Но я решил, Веня. Тебя вот ждал. Как ты?
— Не знаю. Может, и добрая. — Веня потрогал самовар. — Я снова, пап, согрею.
— Подожди, Веня. Ты не мнись, прямо говори. Против, что ли? Или боишься?
— Меня ведь, пап, почти дома не бывает. Лишь бы Ваську хорошо было. — Веня наконец посмотрел на отца. — И тебе. А бояться чего — она веселая. Вон как в клубе пела.
— Вот я и говорю: добрая женщина. Значит, всем лучше будет. И тебе, Веня.
— Может, и мне.
Съехались, зажили. Анисья Васильевна сразу принялась белить, стирать — Роман Прокопьевич не успевал к колодцу бегать, — потом гладила, крахмалила, перевешивала, расстилала, передвигала — дом захрустел, засверкал, заполнился яблочной свежестью вымороженного белья. В занятиях этих и хлопотах, пока руки были заняты, она привычно разговаривала сама с собой, чтобы в первую же передышку громогласно «подвести черту»:
— Нет, даже не думай, Роман Прокопьич! Никаких гостей, никакой свадьбы — обойдемся. Как сошлись прогрессивным методом, так и жить станем.
Он изумлялся:
— Я и не думаю, бог с тобой…
— Квашню поставлю в субботу: Веня приедет — посидим. Вот и отметим новоселье. Новоселье-новосемье. Ух ты, как складно.
Или объявляла со столь же неожиданным напором:
— Васька я тоже в паспорт запишу. И Веню, если согласится. Раз теперь братья Любочкины, надо записать. Чтоб честь по чести. Раз ты записал, то и я. Хоть и разные фамилии, а все равно — родня.
Роман Прокопьевич неопределенно отвечал: «Как знаешь… Если охота, что ж…» — про себя между тем удивляясь снисходительно женской вере в бумаги, в силу каких-то записей. «Записывай не записывай, как жизнь покажет, так и выйдет…»
А жизнь показала, что Любочка, пятилетняя дочь Анисьи Васильевны, легонькая, конопатенькая, белобрысенькая, не ведая того, свела их всех на первых порах, смягчила многие непременные неравности и неловкости.
Чуть ли не по приезде мягонько, но настойчиво вскарабкалась на колени Роману Прокопьевичу, он с растерянным смущением придержал щупленькое, верткое тельце — она умостилась, откинулась на кольцо рук, как на спинку.
— У тебя конфетки есть? — звонко и тоненько протянула-пропела. — И в кармане нет? Нигде нет?! А почему-у?
— Зубы болят, — Роман Прокопьевич чуть ли не краснел под ясно наивным ее, неотрывным взглядом.
Потянулась к нему, прижала теплые ладошки к впалым, щетинистым щекам.
— Не бойся, вылечим, у моей мамы лекарства много. — Ладошки соскользнули по его щекам и смяли, оттопырили губы воронкой. — Скажи: «Любочка, не балуйся. Любочка, смотри у меня».
Роман Прокопьевич неожиданно поддался — промычал, прогудел:
— Люочка, не ауйся… Люочка, сотри у еня…
Она снова откинулась как в кресле, раскатила быстренький, бисерный хохоток. Коротко посмеялась Анисья Васильевна, — обдала мимоходным, почти беззвучным смехом.
Васек давно уже стоял рядом с отцом и тяжело, ревниво сопел. Когда Любочка отсмеялась, сказал, едва сдерживая слезы и набычившись:
— Слезай давай. Это мой папа.
Любочка привстала на коленки, обняла Романа Прокопьевича за шею.
— Вот и нет! Вот и нет! Это мой папа.
Васек дернул ее за подол:
— Слезай, слезай! Не было тебя и не надо. — Разревелся, ногами затопал.
Из кухни выскочила Анисья Васильевна — «Что такое?» — Любочка выскользнула, вывернулась из рук Романа Прокопьевича, кинулась к матери:
— И мама моя, и папа мой. А ты — Васька-карась, по деревьям не лазь, — припомнила Любочка уличную кличку Васька.
Он ровно и громко затянул открытым ртом: а-а-а…
Роман Прокопьевич поддал ему: «Ну-ка, перестань! Тоже мне мужик». Анисья Васильевна подхватила Васька на руки, прижала: «И ты мой. Пореви, пореви. Ой, как обидели-то!»
Теперь тоненько, противненько завела Любочка.
— Ох ты, господи. — Анисья Васильевна присела, прижала и ее. — Давайте в две дуды. Вот весело как стало! Ну, ну. Ревун да хныкалка — куда я с вами денусь?