— Что я там забыла? Постарался называется. Ты кому что доказываешь?
— Ничего я не доказываю. — Он не знал, что говорить, что делать, такие кошки скребли — вот уж действительно постарался. — Поезжай, Аниса, отдохни. Чего теперь.
— Не собиралась, знать не знала — не хочу. В другой раз наотдыхаюсь.
— Так куда путевку-то теперь девать?
— Куда хочешь.
— Пусть валяется. Смешить никого не буду.
— Пусть.
Он вышел не одеваясь, постоял на крыльце, замерз, но тяжелую, какую-то клубящуюся обиду не пересилил. Тогда, не заходя, улицей пошел к соседу, шоферу Мустафе, играть в подкидного.
Уговорил Анисью Васильевну Веня.
— Тетя Аниса, интересно же. Справимся мы тут, поезжайте. Походите там, подышите. Надоест — вернетесь. Ну, съездите — мы вам письма будем писать. Вообще, тетя Аниса, отдыхать никогда не вредно.
— Ох, Веня. Не ко времени. Потом, кто так делает? Люди вместе ездят. Одна-то я и раньше могла. Не смотри ты на меня так! Ладно. Только ради тебя, Веня.
Уехала. Установились жаркие белесые денечки. Снег сошел за неделю, быстро высохло, запылило желтовато-белой пыльцой с опушившихся приречных тальников. После вербного воскресенья пришло от Анисьи Васильевны письмо, в котором она жаловалась на головные боли, на ветреную холодную погоду, наказывала, где что посадить на огороде, и даже план нарисовала, пометила, где какую грядку расположить. Еще спрашивала, как питаются, мирно ли живут Васек с Любочкой, как Веня готовится к экзаменам, — целовала их всех, а всем знакомым кланялась. Отдельно Романом Прокопьевичем не интересовалась, никаких отдельных наказов и пожеланий ему не слала.
Оставил Любочку с Васьком играть у соседей, а сам, впервые, может, за всю жизнь, пошел бесцельно по поселку, по сухим, занозистым плахам мостков-тротуаров. Встретил слесаря Сорокина, угрюмого, здорового мужика, и хоть не любил его, остановился.
— Чего шарашишься, Прокопьич? — гулко откашлявшись и плюнув, спросил Сорокин.
— Надоело по двору, вот на улице захотелось.
— Закурим, что ли, на свежем воздухе?
Закурили, постояли, потоптались.
— Слушай, Прокопьич. Ты меня на неделю отпустишь?
— Далеко?
— Лицензию свояк достал. На зверя.
— А работать кто? Дядя?
— Да я свое сделаю.
— Сделаешь — отпущу.
— Может, зайдем, прихватим? — кивнул Сорокин на магазин.
— Неохота. — Роман Прокопьевич слегка покраснел, в доме теперь было рассчитано все до копеечки — какая там выпивка. — Да и ни рубля с собой не взял.
— Ну, подумаешь, я же зову, я угощаю.
Садилось солнце за крышу конторы, розово светились кисти на кедре, твердела потихоньку, готовилась к ночному морозцу земля, и от нее уже отдавало холодом — трудно было отказаться и еще труднее согласиться Роману Прокопьевичу, свято чтившему правило: самостоятельный мужик на дармовую выпивку не позарится.
— Пошли, — все же согласился, с каким-то сладким отвращением, и если бы видела его сейчас Анисья Васильевна, он бы ей сказал: «Вот до чего ты меня довела».
Посадили огород, снова набухла, завеяла холодом черемуха. Пора было встречать Анисью Васильевну. Сообща, как умели, выскребли, вымыли дом, в день приезда велел Любочке и Ваську надеть все чистое, луж не искать и два раза повторил:
— Автобус приедет — бегите за мной.
Вроде и не работал, а торчал все время у окна — не бегут ли.
Любочки и Васька не было и не было, Роман Прокопьевич наконец вслух возмутился:
— Хоть бы раз по расписанию пришел!
— Ты про автобус, что ли? — спросил только что вошедший Сорокин. — Да он с час уже как у чайной стоит.
Роман Прокопьевич, забыв плащ, побежал к дому: «Не дай бог, не дай бог, если что!» — только и твердил на бегу.
Любочка и Васек сидели на крыльце.
— Приехала?! — распаренный, багровый, от калитки выдохнул он.
Любочка приложила палец к губам.
— Мама устала, говорит, не дорога, а каторга, просила не будить, — шепотом выпалила Любочка.
Роман Прокопьевич сел рядом с ними.
«Да она что! Да она что! Видеть, что ли, не хочет?! Извелся, жить не могу, а она устала. Я ей все скажу. Это что же такое! Прямо сердца нет!»
Он вскочил и неожиданно для себя начал топтать землю возле крыльца, поначалу удивляясь, что трезвый мужик белым днем может вытворять такое, а потом и не помнил ничего, наливаясь темным, не испытанным прежде буйством. Топтал землю и выкрикивал:
— Я без нее! А она! Я без нее! А она…
Вячеслав СукачевЧерепаха
Василий Васильевич Лепядухин, директор сельской школы, человек лет сорока, успокоенный жизнью и обязанностями как слубежными, так и семейными, неожиданно попал в город своего студенчества, юности своей. Сразу же после совещания, которое показалось ему и длинным, и слабо подготовленным, он ринулся в магазины за покупками, которые тщательно были обозначены в его записной книжке.
За два часа до отхода поезда Василий Васильевич вышел из последнего магазина, слегка покачиваясь, неся в руках портфель и сетку, до отказа забитые школьными готовальнями, учебниками, коробками с цветными карандашами. Черепаху, для зоологического кружка, Василий Васильевич временно сунул в карман пиджака, да так и забыл про нее.
День сморило, и в городе был час пик, о котором Василий Васильевич давно забыл, иначе бы он не стал ожидать автобус до вокзала, а пошел бы легонько пешком, благо, расстояние и время позволяли. Но он забыл про великий час и вместе со всеми кинулся на штурм автобуса, когда тот, жарко дыша и отфыркиваясь, притормозил у остановки. Желание попасть в автобус у Василия Васильевича было большое, но из этого желания ничего не получилось. Он уже было и взгромоздился последним на нижнюю ступеньку, и какая-то женщина отчаянно кричала ему: «Да нажимайте, нажимайте! Чего рот разинули!», — но в том-то и дело, что нажимать он не мог — руки были заняты. Василий Васильевич отступил, и тут же автобус, изрыгнув из себя женщину, сухо и резко хлопнув створками, приседая и покачиваясь, укатил.
Женщина недовольно фыркнула на Василия Васильевича, поправила прическу и вдруг взглянула на него Таниными глазами. Это было так неожиданно и неправдоподобно, что Лепядухин невольно поморщился и часто замигал, словно желая смигнуть это внезапное видение с глаз. Красный, всклокоченный борьбой и деревенским раздражением против суетности городской жизни, с портфелем и сеткой в опущенных руках, он был немного смешон и жалок. Смешной казалась даже его солидность, строго подчеркнутая синим костюмом и узким галстуком с дешевым зажимом.
— Вася? — недоверчиво спросила женщина и еще раз поправила прическу, теперь уже совершенно непроизвольно коснувшись черных локонов вчерашней укладки тонкими гибкими пальцами.
Все с большим любопытством и удивлением смотрела она на Лепядухина, не замечая его смущения, сеток, узкого галстука и всклокоченной солидности.
— Вася! — еще раз сказала она, но уже твердо и почти сухо, не зная, как себя вести с ним. — Да ты что молчишь?
— Таня, — тихо откликнулся Лепядухин и сильно вздохнул. — Вот же как, в автобусе…
Они не виделись почти двадцать лет, с самого выпуска, и теперь, встретившись случайно, узнавая и не узнавая друг друга, не могли понять толком — благодарить или клясть им этот случай. Но постепенно все давнее и, казалось бы, забытое начало оживать, и вдруг они поразились тому, что встретились как чужие. О том, что теперь и в самом деле чужие (да и теперь ли только?), они как-то не подумали, лихорадочно отыскивая в памяти то, что некогда объединяло их.
— Пойдем, Вася, пойдем, — потянула его Татьяна, — господи, какие мы уже старики!
Вот это грустное и обреченное «старики» вдруг возмутило Василия Васильевича, и он восстал против него искренне, с тем большей решительностью, что, может быть, почувствовал за ним правду.
— Да какие же мы старики, Таня? Я вот увидел тебя — и словно не было этих лет. Хоть снова в колхоз, на картошку.
— На картошку — это и старики могут, — улыбнулась Татьяна, — я о другом…
И Василий Васильевич вспомнил все. Вернее, догадался, что никогда и не забывал про это.
— Куда мы? — вдруг тихо спросил он.
— А шут его знает. — Таня остановилась и пристально посмотрела на него, и в ее глазах уже что-то теплилось такое, что-то влажно и грустно поблескивало. — Может быть, в ресторан?
— В ресторан? Мне в семь сорок на поезд. Впрочем, давай в ресторан…
Заняв столик и распорядившись заказом, они вдруг опять примолкли, словно бы отстранившись друг от друга, теперь уже по-настоящему приглядываясь и сравнивая и тоскуя о прошлом. Впрочем, прошлое неожиданно быстро начало приближаться и уже не казалось им столь далеким, и уже припоминали они какие-то мелочи, и внутренне умилялись им, как умиляются детским шалостям.
Заказ принесли, и они выпили за встречу, почему-то смущаясь и избегая взглядов, а есть и вовсе оба не стали. Василий Васильевич торопливо полез по карманам за куревом и тут обнаружил черепаху. Он перепугался, что она задохнулась в кармане, и поспешно извлек ее на свет божий, легонько пощелкал ногтем по твердому панцирю и виновато улыбнулся Татьяне.
— Что это? — изумилась женщина.
— Черепаха, — не без тайной гордости ответил Лепядухин.
— Черепаха! В кармане? Ну, Вася, ты все тот же. — Она засмеялась и с любопытством посмотрела на него. — А на вид совершенно другой, — уже грустно добавила Таня, — похож на чиновника. Довольный такой и гладенький.
— Мы зоокружок организовали… Вот везу.
Эта черепаха и сам Лепядухин, смущенный, виноватый бог весть перед кем, с таким смешным галстуком и добрыми, слегка выпукловатыми глазами на круглом лице, растрогали женщину, и она неожиданно для себя спросила:
— Вася, а ты помнишь, как я тебя на улицу вызывала?
Василий Васильевич вздрогнул и быстро поднял голову и удивленно посмотрел на Таню. Словно бы судорога какая-то прошла по его лицу, и он опять было принялся заталкивать черепаху в карман, но спохватился, сунул ее в сетку между свертками и закурил, забыв спросить разрешения. Он никак не ожидал, что она спросит его об этом, и теперь с болью утраты и печалью припоминал этот случай, который было уже и стерся в памяти за давностью лет, но оставил после себя тайную грусть и боль.