Рассказ 77 — страница 50 из 83

На именинах она сидела молча и все думала о продавщице.

Может быть, поэтому всю ночь ей тоже снилась продавщица, растерянная, заплаканная, почему-то у той во сне были обыкновенные, некрашенные ногти, обыкновенные волосы, лицо.

К утру у Федоры разболелась голова, и в детский садик, где она работала няней, еле пришла, приняла пирамидон, но и это не помогло. А из головы не выходила продавщица, и ей все казалось, что продавщица расстроилась и сейчас мучается из-за рубашки.

И следующую ночь Федора не спала, у нее поднялась температура, вечером в магазин ходил Димка, ставил ей компрессы и радостно говорил, что приходила жена и сказала: «Если месяц потерпишь, не начнешь пить, тогда сжалюсь».

Утром Федора встала с больной головой, оделась потеплее, направляясь в универмаг с рубашкой.

На втором этаже свободно вздохнула, увидев, что высокая продавщица работает. Она стояла за прилавком и что-то рассказывала подруге, тоже высокой, но худой и, в противоположность ей, с длинным тощим лицом. Стояла прямо, и когда говорила, то слегка раскачивала полный корпус в такт фразе и незаметно улыбалась.

— Потрясательно, — услышала Федора. — Плятт играет. А он, представь себе, где-то затерял билеты. Я там расстроилась, а он, симпотная рожа, хоть бы что. Представь!

Она поглядела на стоящую Федору и продолжала рассказывать, как ей удалось достать билеты, а когда кончила, Федора сказала:

— Я брала рубашку…

— Не принимаем, — перебила ее продавщица, слегка качнувшись, затем поправила черное платье в поясе, положила руку на прилавок.

И повернулась к своей подруге. Федора растерялась, бросила сверток на прилавок.

— Вы мне передали, а не… — сказала горячо она. — Я хочу отдать!

— Что так? — спросила продавщица.

— Рубашка, — виновато отвечала Федора, — брала одну, а дали две.

Она говорила быстро, торопясь, развернула сверток. Продавщица закусила нижнюю выпирающую неестественно губу, постучала ногтем по прилавку.

— Выбивайте чек, — сказала она, глядя куда-то в сторону.

— А мне не нужно.

Девушка поглядела на нее, затем на подругу, как бы говоря: что с нее возьмешь?

— Сорочку не нужно, — сказала сухо девушка, раздельно и тихо. — А когда упаковывала, то вы видели, что я вам лишнюю положила? Видели?

— Что?

— Видели?

— Но я не пришла бы в таком случае! — возмутилась Федора.

— Принимать товар, когда он побывал на дому, — перебила ее девушка, — не имеем права. Может быть, он уже обношен. Выбивайте чек.

Федора смотрела ей в глаза и не могла понять, чего продавщица от нее хочет. Она не могла и слова сказать, а девушка с высокой прической, поблескивающей от польского лака, с ногтями, похожими на длинные золотистые фасолины, показалась ей страшной в своем равнодушии. Но Федора стояла, как заколдованная, и только моргала.

— Выбивайте чек, — сказала продавщица, потом добавила, как будто упрекая ее, Федору, в скупости и даже начиная презирать ее за это: — Жалко?

Федора уже не помнила, как заплатила в кассу деньги, как бросила на прилавок чек.

— Гражданка! — кричала продавщица. — Сверток, гражданка!

Сосед был дома. Он уложил ее, сделал компресс, а когда она ему все рассказала, спокойно сказал:

— Дура ты большая.

— Что? — спросила Федора, облегченно вздыхая и радуясь чему-то. — Что?

— Дура ты большая, — повторил сосед. — Огро-омная дура!

Юрий АнтроповПихтовый сучок

Омшаник простоял в срубе целое лето. Вывел его Устин за одну неделю сразу после троицы, откуда только и силы взялись, а вот обомшить, накрыть, утеплить землей подызбенку — на это духу не хватило.

К тому же и других забот было хоть отбавляй. Они накатывали вместе с теплыми долгими днями, когда прямо на глазах распускались медоносы, тянулись к солнышку травы. Не успел вдвоем с женой отмахать первый мед и наладить на рамки новую вощину, а уже и покос на носу. Ближе к осени, которая подступила тоже незаметно, будто в одночасье, начали пчелам ревизию. Все шло своим чередом, а до омшаника вроде как руки не доходили.

Липа, замечая порой, что Устин тяжело буравит взглядом сруб, на рожон не лезла, помалкивала, но в свой день и час наплыли, зарядили дожди, и тут уж она не утерпела, съязвила:

— Ну вот, кулемы, дождались…

Устин вздохнул, исподтишка коснулся ладонью того места у себя на груди, где что-то покалывало, ныло, давило, отступаясь только на короткое время, погладил сквозь рубашку острый сосок и тотчас отдернул руку.

— Чего, чего зенки на меня вылупила? — напустился он на жену.

— Опять, поди, сердце? — встревожилась она, не принимая этой его суровости.

— На мое сердце покласть дерьма с перцем… — свел он все в шутку. — К нему стань только прислушиваться… Жить некогда будет, екель-мекель!

Не проронив больше ни слова, Устин за два дня, то и дело задирая голову к небу, ловя просветы, с горем пополам переложил сруб — обомшил его сухим, заготовленным загодя мохом. Липа норовила ему помочь, суетливо хватаясь за ошкуренные, с накипевшей смолой бревна, однако Устин гневно фыркал, отгоняя ее взглядом, а под конец не выдержал, отчитал:

— Ты че суешься, куды тебя не просят? От подъявленная!.. С твоей ли грыжей тут кажилиться? Ну и дурья башка!

А у самого лицо уже серое сделалось. Последние венцы он выводил из последних сил, хотя и не подавал вида. Весной обходился без помостьев, а тут пришлось ладить. Поднимет на них край бревна, подпихнет, а потом не спеша заберется и долго будто приглядывается, как ловчее угнездить новый ряд, и опять начинает заводить наверх тот конец, который потоньше да полегче.

«Правда что Пихтовый Сучок, — хлопоча по хозяйству, злилась на мужа Липа. — Настырный дак уж настырный! Все сам и сам. А нет чтобы позвать кого из мужиков. Хотя кто в эту пору откликнется… — одумывалась она. — В деревне еще и с сеном-то не управились, — все в своей заботе».

На третий день с утра пораньше, стараясь не обращать внимания на тупую боль в груди, Устин стал копать для подызбенки землю, прямо возле омшаника. Когда он заглубился на черенок, Липа спустилась к нему в яму, молча выдернула у него из рук штыковую лопату.

— Я же помаленьку буду, — сказала она.

Устин помедлил, не нашелся, что возразить ей, вылез из ямы и взял совковую лопату — ему предстояло кидать землю на потолок.

Оказалось, что с этой работой он стал выдыхаться еще чаще. Стесняясь жены, Устин пошел на хитрость. Опираясь о венцы омшаника спиной и легонько почесывая ее, будто это он так остановился, не от усталости вовсе, а чтобы только о чем-то спросить у Липы, а уж заодно почесать и онемевшие крыльца, Устин плутовато ухмыльнулся:

— Слышь, че говорю… По-твоему, старый я или ишо ничего?

Ему не видно было ее лица, на лоб она приспустила линялую косынку, чтобы застила глаза от солнца, но зато он заметил, как вспыхнула, словно жаром налилась, мочка выбившегося из-под косынки уха — белого, сроду не знавшего загара, и, уже довольный в душе, что смутил жену, хохотнул:

— Ты че молчишь-то? Язык проглотила, че ли?

— Кидай, пока пособляю…

Устин хмыкнул, снял с головы облезлую шапку с подвязанными кверху ушами, в которой ходил в любую погоду, почесал в затылке и, глянув на небо, попутно перевел взгляд на верхние венцы омшаника — словно бы заново прикинул, высоко ли ему бросать эту проклятущую землю.

— Че мы, нанялись с тобой, че ли? — сказал он и сел прямо на свежую кучу у своих ног, накиданную Липой из ямы, примостил на колене треух, выложил из карманов на залоснившуюся подкладку мятую пачку папирос и коробок спичек. — Жили же столько годов и без этого омшаника. Держали пчел в бане. Ниче, не замерзали зимой. А тут и осталось-то нам пасечничать… с гулькин нос. Скоро на пенсию выйду, в деревню уедем.

— Опять неладно! — удивилась Липа такой его перемене. — Тогда давай расстелимся на травке, будто отпускники городские…

— Да уж неплохо бы небось было.

— Чего и хорошего? Лежать весь день-деньской на брюхе.

— Ну, не скажи! Они и на спину переворачиваются. Было бы им в тягость, так не валялись бы на виду у всех, как пьяные. Эх, екель-мекель, нам бы годочков по десять скинуть, — весело прищурился Устин, — разболоклись бы мы до исподнего и давай шлындать между ульев с дымарями в руках, а тут и принесло бы кого-нибудь на пасеку…

Он засмеялся, искренне жалея, как видно, что эта мысль не пришла ему в голову раньше, когда был помоложе.

Внутренне противясь этому соблазну, Липа все же представила Устина и с ним рядышком себя в том окаянном виде, в каком они бывали разве что в предбаннике по субботним дням. Выпрямляясь будто затем только, чтобы очистить от глины лопату, она не справилась под взглядом Устина — смешливо хмыкнула и, светясь глазами, понарошке одернула его:

— Ты че расходился-то? Ну и балаболка! Только бы языком потренькать.

— Хам, вот те раз! — вроде как обиделся он. — То жалуется: «Кержак тугоязыкий, слова не дождешься», — а то опять не нравится, что я шуткую с ней. Ты почему такая-то?

— Дак ты шути, кто тебе не велит…

Она бы вовсе не хотела урезонить его так, чтобы Устин потом отмалчивался целый месяц, незлобливо покрикивая на нее в работе, как водится в деревне испокон веку. И если уж по правде говорить, ей больше по сердцу, когда глаза его, не полинявшие и поныне, становились вдруг пронзительно ясными, как сейчас, и он заигрывал с нею и подзуживал порой до того, что хоть плачь, а все равно не замолчит и еще пуще станет донимать своими шуточками.

— Только дошуткуешься опять до дождя, — сказала она, поднимая к небу лицо, озабоченное прерванным делом, но и затаенно ждущее какого-то продолжения.

— Ну и че такого, что дождь. Пускай льет. Рази нам спрятаться некуда? В избу пойдем или лучше в баню заберемся. Будто на свиданку. Как в молодости. Забыла рази?

— В баню он заберется… — теперь у Липы покраснели и щеки. — Ведь смоет всю землю с омшаника-то. Крыть надо.