Рассказ 77 — страница 52 из 83

— Вот оно, значит, какое дело… Не жилец ты, Устя, однако, как я погляжу. Хотя и прозываешься Пихтовым Сучком.

«Жилец не жилец, — невесело усмехнулся теперь Устин при этом воспоминании, глядя из-под кедра на деревню, — а живой вот пока что, пережил тебя, братка, на целых девять ден».

Сдал он за этот год крепко, что и говорить, и хотя совсем отмахнулся от всякой выпивки, удивляя донельзя жену, проклятое сердце давало о себе знать теперь неотступно. Иной раз в избушке, без Липы, перебирая на подоконнике пахнущие порохом пустые гильзы, пыжи и тусклые свинцовые пули, лежавшие тут без надобности, Устин вдруг натыкался взглядом на обломок старого зеркала, косился на дверь и конфузливо минуту-другую разглядывал себя в желтовато-пегом от старости, засиженном мухами осколке, чего сроду с ним не бывало, если не считать те моменты, когда он брился, соскребая щетину и, в сущности, как следует себя и не видел.

Маленький, но крепкий когда-то в кости, резкой отесанностью лица и чернявой чубатостью удался он в своего деда, который дожил до ста восьми лет и любил Устина больше всех внуков за эту похожесть на него самого — молодого. Сквозь неземную какую-то поволоку в синих глазах приглядываясь иной раз к Устину, он глухо говорил — как бы из-под земли:

— Вылитый мой тятенька, а я, сказывали, весь в него уродился… — непрямо устанавливал он эту отрадную для него похожесть. — Только, кажись, ты, Устя, поукладистее нас выдался, матерьяла не хватило — посуше да пожиже. А такой же востроносый и твердобородый, и глаза нашинские…

В молодости, когда Устин еще ухаживал за Липой, молчаливой девахой с конопатым лицом и зеленоватыми глазами, он любил, бывало, пофорсить: лаковый козырек праздничного картуза сливался по цвету с волнистым чубом на лбу.

— Маленько притушим, — смеялся он, — лисью твою породу. А то разгораетесь по весне, не знаешь прямо, куда и деваться от этого огня.

А когда поредели в последние годы его волосы и будто закуржавились белой изморозью, Липа, потешая Аверьяна, стала подзуживать теперь над мужем:

— Вот тебе и лисья порода… Сам белесый сделался, как русак в чернотроп!

Устин дулся на них за эти насмешки, но теперь он дорого бы дал за то, чтобы снова увидеть своего брата, услышать его раскатистый, на весь лес, голос. Если бы знать тогда, в тот последний раз, посидел бы с ним в сарае, успокоил бы как мог, а то сморозил глупость и уехал, толком не попрощавшись.

Да ладно, если бы уехал. А то задержался, как на грех, в сельпо — купил впрок несколько буханок хлеба, Липа наказывала, и тут-то Аверьян догнал его.

— А ну, бери! — запыхавшись, он протягивал Устину заветную, редкой работы наборную уздечку. — Пускай на память тебе останется…

Устин опешил.

Давняя была эта история с уздечкой. Началась она с того, что Аверьян заприметил стройную ладную лесину для своих столярных поделок. Глаз его пал на матерый кедр, испокон веку стоявший в верховье Гаврина ключа, где обосновался с колхозной пасекой Устин. Судя по всему, кедр был ровесником тем его предкам раскольникам, которые бежали сюда из равнинной России. Уж такая свечка тянулась к небу — голову поднимешь, чтобы на вершинку глянуть, и шапка с головы падает!

— Рядом с дорогой, сподручно, — уже как бы прицеливаясь к лесине взглядом, на какую сторону валить, сказал однажды Аверьян. — Вывезу по частям, без хлопот.

Но Устин вдруг заартачился:

— Кедрину рубить не дам!

— Так я же все по закону! Я же не утайкой, чего ты ерепенишься? — удивился Аверьян. — С лесхозом дело улажу, заплачу им по билету сколько надо, заботы твоей здесь не будет.

— Все равно не позволю. Только подступись, — пригрозил Устин, — жахну крупной солью по мягкому месту из обоих стволов!

Слово за слово — переругались братья дальше некуда. Наезжая время от времени на пасеку на своем мотоцикле, Аверьян, захмелев, начинал куражиться, дразня Устина за маленький рост и кривоватые ноги Пихтовым Сучком.

— Умирать буду, — хлопал он себя по груди, — всем сучочкам прощу, а пихтовому — ни в жисть! В самый неподходящий момент возьмет да и выкрошится, сделает на гладком оструганном месте дыру.

— Это же еловый такой супротивный, — с улыбкой вставлял Устин, но Аверьян стоял на своем: пихтовый, и все тут!

— Вот и ты такой же наперекорный — жалеешь дерево, будто оно живое, только чтобы меня позлить.

— Так оно живое и есть.

— Тогда я на него помочусь, коли этот кедр твой живой, как ты говоришь. На самую макушку ему побрызгаю!

И однажды ударили они по рукам. Долго терпел Устин эти выходки брата, да соблазненный коленчатым бичом с кисточками, который тот возил с собой как подманку, поставил-таки условие:

— Ежели сварганишь все как задумал — дерево твое, раз уж само допустит такой позор. А как промахнешься, не дотянешь хотя бы на вершок, то оставляешь бич у меня!

Ничего не вышло у Аверьки с окаянной задумкой: хрустнул под ним верховой сук, и если бы нижние могучие ветви не задержали его, не спружинили — на том бы и кончился их спор. Отделался брат легко — сломал себе обе ноги, да одна-то срослась хорошо, как тут и была, а вторая долго болела, лежал Аверьян и в районной больнице, и в областной, и в конце концов обзавелся костыльком. Срост оказался неудачный, нога заметно окоротилась.

Вот тогда-то он и сказал Устину: сведу проклятую лесину на нет! Не мытьем, мол, так катаньем.

Каждое лето ни с того ни с сего принимался полыхать косогор, однако Устин поспевал вовремя сбить пламя, не допуская его до смоляного елового колка, рядом с которым стоял кедр. А то как-то раз сам Аверька, до беспамятства пьяный, успел чиркнуть по стволу пилой «Дружба», пока Устин добежал на заполошный рев моторчика и вывел пилу из строя, с маху саданув по ней топором. Шла война из-за кедра у них не шуточная, хотя каждую субботу Аверьян приезжал, как ни в чем не бывало, на пасеку с самыми мирными намерениями — попариться в баньке.

А в прошлом году он привез наборную уздечку такой красоты, что Устину стало не до бани. Весь вечер оглаживал руками чеканную поделку брата. С душой и любовью смастерил Аверьян уздечку, не то что в шорной артели. Это уж он умел! Диву давался Устин, когда успел Аверьян перенять у стариков, которых и в живых-то теперь не было, такую премудрость. Совсем уж позабытое ныне ремесло — ладить из кожи и медных чеканенных пластинок обиходную оснастку для коня, будь то седло или уздечка, не говоря уже о плетке на козьей ножке или многорядном биче.

О такой уздечке Устин и не мечтал, хотя его Чалка стоила хорошей сбруи. Иноходная кобылка попала к нему случайно, как божий дар. Выменял он ее летось, когда алтайцы гнали косяк молодняка, и на маральей тропе иные двухлетки посбивали копыта до глубоких болячек. Одну из таких Устин и выбарышничал у табунщика за двустволку. Хромированные стволы достались когда-то Устину за медведей, одолевавших колхозное стадо, как премия, но в последние годы, хотя теперь косолапые зорили уже и пасеки, на них вышел крепкий запрет, а коней, напротив, позволили держать в хозяйстве наравне с другим скотом. И вот повезло на старости лет: сроду не имел Устин своей лошади, а тут вдруг досталась сразу такая, что не мог и решить поначалу, можно ли пускать ее в крестьянскую работу наравне с местными, мосласто-мохноногими, медлительными.

Иноходица была буровато-серой масти, с темными по крупу горошинами и стригущими диковатыми глазами. Выгулялась на вольной траве в какой-то месяц, и Аверьян, поглядывая, как Устин обихаживает свою Чалку, быстро сообразил, чем он может пронять Пихтового Сучка.

Уж что только не предлагал Устин взамен уздечки — дело дошло до нетели, — но Аверьян стоял на своем:

— Кедрину мне давай…

Устин допоздна просидел на траве, держа на коленях пахнущую кожей уздечку, а потом отнес ее к мотоциклу Аверьяна, повесил на руль и, не сказав ни слова, ушел на косогор. Даже не стал париться в бане.

Позже, в деревне, Аверьян будто бы хвалился, что все равно переживет Устина — мол, у Пихтового Сучка барахлит сердце, не долго ему и осталось, того и гляди, вытянет ноги под своим кедром. И уж тогда он положит ему на могилу заветную уздечку как последний подарок, а кедр повалит в тот же самый день, потому как лесхозовский билет давно оплачен.

И вот в сельпо, когда Аверьян ни с того ни с сего протянул Устину уздечку, эта история-то и припомнилась сразу каждому, кто торчал в тот момент у прилавка. А неожиданный ее поворот вызвал в людях желание подзудить человека и выставить его на смех, — иным больше по нраву чья-то будоражливая дурь, чем младенческая доброта, от которой одно только смущение.

— Это какая муха тебя укусила, Аверьян? Знать, сноха твоя Липка приворотного зелья в медовуху добавила — совсем блажной стал…

— И правда, бабы! Теперь, того и гляди, Аверька сам на себя эту наборную узду наденет, а Пихтовый Сучок будет погонять его бичом плетеным!

— Куда уж нынче ему на кедру напрудить… У него поджилки-то вон как трясутся!

Аверьян подергивал губами, мучительно пытаясь улыбнуться, и переводил с лица на лицо горячечный взгляд.

Устин решил уйти от греха подальше, не взяв, однако, уздечку, но Аверьян, запинаясь о пустые тарные ящики, догнал его на крыльце и рванул на себя мешок с хлебом. Буханки посыпались наземь, а бабы вмиг примолкли, словно вспугнутые перепелки.

— Победу, значит, празднуешь? — Аверьян схватил Устина за грудки, подтянул к себе и, сузив глаза, долго глядел в побелевшее его лицо. — Поборол, дескать, своей святостью… Мы, выходит, слепые губители, а ты хранитель?

— Опомнись, братка… — сипло прохрипел Устин, пытаясь высвободить из цепких, налитых дикой тяжестью рук Аверьяна ворот своей рубахи, удавкой охватившей шею. — Какая такая победа? Нету ее, моей победы. Одно расстройство, вся душа изболелась…

— Ах, нету, значит? — еще туже, до треска материи, скручивая на груди Устина рубаху, усмехнулся Аверьян. — Правильно, нету. И не будет! Попомни меня: не будет!.. — Он с силой отпихнул брата.