Объяснить это можно довольно просто: в нем все чаще и чаще бунтовали задавленные, забитые чувства. Щупальца этих чувств напоминали о себе, казалось бы, беспричинной тоской, которая порой наваливалась на Краскова. В обыденщине дел он совершенно забывал, как пахнет осиновая кора или василек, он забывал, как журчит на рассвете ручей или шумит лес, он не помнил, какова на ощупь земля или сорванная ягода земляники, не помнил вкуса колодезной воды, которой был вспоен с детства, или парного молока, — не слышал, не видел, не обонял, не осязал.
Вероятно, поэтому, когда он задумывался о будущем и о счастье, оно ему представлялось чувственным каким-то времяпрепровождением. Стиснутый рамками города, в мечтах он словно бы распускал крылья подавленных чувств и летал, как летающий во сне, над лугами, речками и лесами своей молодости. Вот отчего любое физическое напряжение стало со временем казаться ему нарушением душевного комфорта, то есть напряжение, даже самое малое, как бы разрушало его устойчивое представление об истинном счастье, которое возможно лишь в будущем, и только в нем! Но никак не сегодня, когда надо что-то тащить, куда-то тащиться, мокнуть под дождем, что-то добывать, работать, работать, работать… Ну нет! Он лучше уж подождет, чем так-то вот, бездарно и бессмысленно, вставать на рассвете, нести из холодного полумрака корявые сучья, дуть в дымно-тлеющую пасть сырого костра, чтобы всего лишь навсего согреть воды в прокопченном котелке и согреться самому.
Красков давно пребывал в этом странном и даже опасном раздвоении, не замечая в себе несчастья, и единственной реальной дорогой для него была дорога в материнский дом, в ее маленький садик с артезианским колодцем, вода которого отдавала ржавым железом. Он не мог себе позволить большего.
Жена была куда практичнее. Одним своим присутствием она словно бы опошляла мечту Краскова о будущем. Впрочем, она откровенно считала мужа идиотом, ленивым и тупым себялюбцем, который тратит деньги только на свои прихоти, заполняет квартиру никому не нужными вещами, обещая ей из года в год райскую жизнь на природе, наслаждаться которой она предпочитала иначе, чем муж. Дети тоже не понимали отца и были тоже по-своему правы, потому что болезненная психопатическая боязнь отца сиюминутных, сегодняшних наслаждений рождала в их душах естественный протест, а отцовская жадность, которая проявлялась, когда сыновья просили у него палатку или спиннинг, байдарку или резиновые сапоги, приводила их в бешенство, как и жену, всегда стоявшую на стороне детей.
Что и говорить! Жить с таким человеком было очень тяжело. Его никто не понимал. Сам же он тоже никого не хотел понимать. И развод был естественным завершением этой несчастливой семейной жизни.
«Сдохни ты в своей лодке! — сказала ему на прощание жена. — Дурак надутый!»
Но ничего не изменилось в жизни бедного Краскова, когда он остался один. Правда, он купил автомобиль, на котором никогда не ездил, кроме как к матери, купил огромную оранжево-синюю палатку и в довершение ко всему стал захаживать в картографический магазин на Кузнецком мосту и коллекционировать туристские и областные карты, с увлечением и надеждой изучая по вечерам автомобильные маршруты с упоминаниями живописных озер, рек и прочих достопримечательностей. Готовясь к дальним путешествиям, он и машину оснастил всем необходимым: купил легкие цепи на колеса, раздобыл надежный трос, на крышу поставил багажник и теперь думал о сковородке, которую посоветовал возить всегда с собой бывалый автомобилист на случай, если машина увязнет в мягкой земле и ее нужно будет поддомкратить, — без большой сковороды тут, разумеется, не обойтись: если домкрат поставить на широкую сковороду, он не утонет в земле и выдержит нагрузку. Красков теперь искал в хозяйственных магазинах тяжелую, крепкую, надежную сковородку, в мыслях уже не раз застревая на лесных, глинистых дорогах, и очень огорчался, что таких сковородок не было в продаже. Он даже ругался и грозил написать жалобу, говоря при этом: «Дожили! Сковородки паршивой невозможно купить! Пишем, пишем в газетах — ничего не действует, никакого толку!»
Стал он в последнее время сварлив, как баба, и мнителен до подозрительности, никого никогда не впуская в святая святых своей души, в свое будущее, которое заполнило однокомнатную его квартирку, превратив ее в филиал спортивно-рыболовного магазина. Тут было, кажется, все! Лыжи с креплениями, в которых торчали новенькие ботинки, ни разу, как и лыжи, не тронутые снегом; гантели и эспандер, поднятые, может быть, десяток раз на высоту седеющей, сивоватой головы хозяина; удочки, спиннинги, брезентовые тюки с лодками, сваленные в углу за шкафом, ярко-оранжевый тюк польской «Гдыни»; был даже маленький двухсильный подвесной моторчик «Ветерок», который ждал своей волны, как ждали ее преющие резиновые лодки; были ласты и подводное ружье, спасательный, оранжевого цвета, жилет и настоящая зюйдвестка, купленная в ГДР; был ящик для зимней рыбалки, был складной стол и стулья для автотуристов, было множество всяких мелких предметов, вплоть до приспособления для вытаскивания крючка из щучьей пасти; на стене висел складной подсачек и складной багор; был даже гамак — и все это ожидало будущего, рождая в мечтательном взоре хозяина картину красивой и вольной жизни, телесного и душевного комфорта, когда наступит наконец-то время для этого.
Красков даже приятеля своего, Сергея Светловидова, прилетевшего из Хабаровска и разыскавшего его с помощью справочного бюро, не пригласил к себе в гости, а поехал к нему сам. Он не хотел показывать свое богатство людям. Не потому, что люди могли бы отнять это богатство, а потому лишь, что кто-то из них мог ненароком посмеяться над ним, особенно тот, кто достаточно хорошо знал истинную жизнь Бориса Ивановича Краскова. Насмешка была бы слишком тяжелым испытанием для его души, которая и так уже была вся исцарапана подсознательным ощущением своей беды, своего несчастья.
Теперь же, забыв обо всем на свете, он зачарованно смотрел, как курит в постели это свалившееся с небес на его голову юное существо, и готов был поклясться кому угодно, что еще никогда не испытывал в жизни такого блаженства и наслаждения от одного лишь созерцания своей то ли любовницы, то ли жены, которая вдруг с беззаботной улыбкой спросила у него:
— Ты уже сделал гимнастику?
— Да, — ответил он в смущении. — То есть я… сбегал за водой на колодец… А тропинка туда сквозь кусты, а кусты мокрые и холодные от росы. Гимнастика и холодный душ…
— Ты меня не обманул? — спросила она опять.
— Нет…
— Я не в этом смысле, я вообще… Все, что ты говорил мне, это правда?
Сейчас он не помнил, что он ей говорил, но он поймал ее руку своими руками, сжал в ладонях ее голубоватые пальцы с ярко-оранжевым, сочным маникюром и как только мог серьезно ответил:
— Все это правда, да… Я хочу, чтоб ты стала моей женой… Если ты не передумала, если ты тоже не обманула меня, я буду самым счастливым человеком на земле.
— Правда?! — спросила она так, будто все еще не верила ему. — Ты не передумаешь потом? Ты будешь всегда любить меня?
— Всегда…
— Если ты будешь любить меня, то и я тоже обязательно буду очень, очень любить тебя. Но ты мне скажи правду — у тебя действительно нет сейчас жены или ты придумал вчера это?
— Нет, я ничего не придумывал, — отвечал он ей, все больше и больше удивляясь этому странному и наивному, глупому разговору, который они без тени усмешки и иронии вели между собой.
«Может быть, так и нужно? — спрашивал он себя в изумлении. — «Если ты будешь меня любить, то и я тоже обязательно…» Черт побери! Может быть, это и есть та истина, от которой бегут все люди, рассчитывая только на любовь к себе и не желая тратить сил и напряжения, чтобы любить самому? Отсюда и все недоразумения. В этом какая-то детская непосредственность, святой наив и доверчивость… «Если ты будешь меня любить, то и я тоже…» Ах ты, господи! Как хорошо это сказано, как просто».
— А теперь, — сказала она с жеманством. — Ты уходи отсюда, я буду делать гимнастику и одеваться… Кстати, ты помнишь, мой чемодан остался в камере хранения, ты привезешь его? У меня там всякие… тряпки…
И Красков, совершенно ошеломленный всем услышанным, закрыв глаза, поцеловал ее руку и почувствовал такую слабость в теле, что его опять шатнуло, когда он поднялся и пошел к двери. Он оглянулся, когда она уже спрыгнула с кровати на пол и изогнулась дугой, закинув руки и голову в каком-то молитвенном восторге.
— Слушай! — воскликнул он. — Ты мне скажи, почему именно я? За что это мне? Я ничего не понимаю! А чего-то очень боюсь! Ты понимаешь? Мне страшно.
А она расслабилась вдруг, уронила руки на грудь и полушепотом с полукивком согласия ответила:
— Мне тоже… Ну, а что же делать?
— Я люблю тебя, — сказал Красков, схватившись за дверную ручку.
— Я тоже…
Днем она проводила его до станции, просила не задерживаться и как можно скорее приезжать обратно. А он, очутившись в вагоне, среди людей, стал наконец-то осознанно представлять себе все то, что произошло с ним, все, что она сказала ему по пути на станцию. «Возвращайся, — просила она, — а то я совсем не знаю, о чем мне говорить с твоей мамой. Она меня, по-моему, невзлюбила».
«Да, да, конечно, — думал он в смятении, не в силах избавиться от глупой улыбки, которая здесь, среди людей, смущала его. — Я, конечно, не задержусь. Но что происходит? Такое чувство, будто тебя разыгрывают, а ты поддаешься как дурачок…»
И он снова мысленно шел рядом с ней вдоль затоптанной, измятой опушки леса, уже лиловеющей фригийскими васильками.
— Да, был муж… Я вышла замуж, когда мне было восемнадцать, и ему столько же. Он учился в институте… сейчас еще учится, — говорила она так, будто речь шла не о ней самой, а о женщине хорошо ей знакомой и достойной искреннего сочувствия. — Ты ведь знаешь современных мальчиков! Еще не научились зарабатывать, зато тратить чужие деньги… просто гении! Я работала в детском саду воспитательницей, я и сейчас там, а он учился в институте, и там очень большая стипендия, я зарабатывала столько же, сколько платили ему за то, что он учится… Странно, правда? Может, поэтому он совсем не ценил меня? Сейчас это смешно вспомнить, но ты не поверишь, я страдала на полном серьезе, разыскивая себе американские джинсы, настоящие «суперрайф», потому что ему так хотелось… Я их, конечно, не нашла, у меня таких знакомств нет, и вообще я в этом смысле непрактичная… Было очень обидно. Мне не нужно ничего, кроме… Кроме знаешь чего? Кроме того, чтобы он был мужчиной. Я все время чувствовала, будто в семье не он, а одна только я сильная, а он — именно мальчик… В саду целый день развлекаешь детишек, танцуешь, поешь с ними, а придешь домой — то же самое, то же самое… Мы с ним прожили год и три месяца и разошлись, потому что я поняла вдруг, что все это — капризы, пьянство его и, я даже скажу, разврат, не тот, о котором все знают, а тот, который никому не заметен, или, вернее, не разврат, а какое-то извращение, что-то неестественное… Я не знаю, как это сказать. Иждивенчество во всем. Понимаешь? Когда я стала задумываться над этим, то кажется, ничего особенного! Ничего плохого не могла бы сказать. Просто у меня не было мужа. Был холодненький, жиденький мальчик, которого надо было кормить и ублажать. А я не могла. Понимаешь? Это какое-то извращение. Ненормальность. Я всегда хотела любить человека, который тоже любит меня и понимает, что я всего-навсего женщина. Ты, например, можешь подумать обо мне все что угодно. — Она