остановилась и с надеждой посмотрела на Краскова. — Но я знаю, — продолжала она, — ты этого не подумаешь, потому что ты мужчина. Мне сейчас кажется, что я тебя знаю очень давно. Ты слышишь меня, Борис? Я когда увидела тебя, как ты подошел со своим товарищем, сел за столик, взглянул на меня, я тогда сразу подумала, что ты будешь моим мужем. Ты мне не веришь? Ну и не верь, пожалуйста, а я знала. Я поняла, что ты мне родной. Вернее, даже не поняла, а просто почувствовала себя так, будто назначила тебе свидание, а ты пришел. И как будто мы с тобой давно уже муж и жена. Ты, конечно, можешь не верить, но я вчера это знала, что так все будет. А иначе могла бы я разве сейчас вот так идти с тобой и все тебе рассказывать?! Ну сам подумай — могла бы? Нет, конечно! Господи, я сама удивляюсь своей смелости! То есть даже не смелости! Какая смелость, если совсем не страшно с тобой? Мне с тобой совсем не страшно! Понимаешь? Это невозможно объяснить. Тебе ведь тоже, да? Скажи, не страшно? Нет? Я знаю, что тебе тоже не страшно со мной. Я тебя совсем не знаю, но в то же время знаю, знаю так хорошо, так хорошо!
Тропинка светло и сухо ушла в сосновые посадки, в снегозащитную полосу. Перевитая змеями сосновых корней, она была вся усеяна черными муравьями, которые по какой-то безумной прихоти избрали ее тоже, как люди, своей дорогой. Для муравьев тропинка была, наверное, чем-то вроде бурного океана, — казалось, каждый из них обречен… Но сколько помнил Красков, на ней никогда не иссякали вереницы деловитых упрямцев.
— Но ведь слушай, — сказал он, взглянув в отчаянии на юную провидицу. — Я на двадцать шесть лет, на целый век ближе к могиле, чем ты! Разве тебя не смущает это? Ты, наверное, знаешь… Это всегда было! Всегда неравный брак вызывал в людях отвращение или, во всяком случае, никто никогда не одобрял его и считал безнравственным…
— А ты разве не понимаешь? — удивленно откликнулась она. — Разве тебе не понятно, почему это так всегда было? Потому что раньше все было не так, как теперь. Во-первых, там были богатые и бедные… Бедная выходила за старика. А во-вторых, тогда умели любить и молодые люди, а старики не умели. А теперь все наоборот. Я в этом абсолютно убеждена и даже не собираюсь доказывать это. Это так! Уверяю тебя! Мне, честное слово, страшно подумать, что тебе, например, было бы сейчас двадцать лет, как и мне. Я бы умерла от ужаса! Что ты смеешься?! Не веришь мне? Наверное, ты прав, я смешно все это объяснила, но как бы я ни старалась, тебе все равно не понять. Ты увидишь потом, через сто лет, что вся эта разница не имеет никакого значения.
— А твои родители?
— Они тоже поймут.
— Через сто лет?
— Может, и так… И что я еще хочу сказать. Я ведь не бедная, а ты не богатый. Мне просто с тобой не страшно жить. Вот и все. Ты не представляешь, как это важно для женщины: жить с человеком, с которым не страшно. Я ведь знаю, ты не считаешь меня сумасшедшей. Я не сумасшедшая… Я только что обошла всех врачей и невропатолога в том числе, иначе мне не дали бы путевку… Я здоровая и вполне хорошенькая женщина, которая хочет жить с тобой всю жизнь… Вот увидишь, ты будешь со мной счастливым. Очень счастливым будешь! Кстати, а что же делать с путевкой? Ее ведь нельзя продать или кому-нибудь подарить, верно? Я никуда не хочу. Пусть все думают, что я уехала, а я буду жить у тебя… Ты рад? Скажи мне, ты рад?
— Очень, — отвечал ей Красков, который, увы, ничего не мог понять, или, вернее, не мог осознать себя рядом с этой женщиной, почувствовать, что он ее муж, а она, эта девочка, его жена. — Я рад, — повторил он в каком-то восторженном испуге и непроходящем удивлении. — Я не могу только поверить! Хотя все очень логично, пожалуй, все точно… Я тебе вот что скажу: если мы будем вместе, ты тоже, поверь мне, будешь со мной счастливой. Да, конечно, я не богатый, я такой же, как все, но я все сделаю, чтобы ты ни в чем никогда не нуждалась. Это я тебе гарантирую! Я знаю себя, я… Ты можешь об этом и не думать. У нас все будет! Я всегда верил в будущее, и мне вдруг начинает казаться, что оно уже началось — наше с тобой будущее. Я бываю злой, да, бываю! Но ты никогда не увидишь зла в моих глазах. Я тебе обещаю это! — он умолк и нахмурился, недовольный собой.
— Ты так хорошо говоришь. Я никогда не слышала, чтобы кто-нибудь… чтобы мне кто-то так говорил… — полушепотом сказала она. — Спасибо! Ты у меня будешь самым красивым и самым молодым! — добавила она с убежденностью пятилетней девочки. — А теперь иди скорей. Иди, иначе мы лопнем от счастья. Мне уже страшно опять… Наверно, не надо все время говорить о будущем, а то это страшно: вдруг не сбудется.
Она поцеловала его и быстро пошла к дому, который уже считала своим.
Кстати, ее совсем, казалось, не удивило и почти не обрадовало то обстоятельство, что он в этот день вернулся не на электричке, а на собственном автомобиле: она и это восприняла, как нечто само собой разумеющееся, хотя вскоре и вспомнила о машине.
А у Краскова началась неправдоподобная жизнь. Всего себя, все силы отдавал он юной своей супруге. Он каждый день, как о приданом, рассказывал ей о своем туристском снаряжении, о лодках, о раскладной мебели, о палатке, в которой их ждала райская жизнь. И был совершенно счастлив, видя на лице ее искреннее восхищение.
— А почему бы нам куда-нибудь не скатать? — спросила она однажды, проснувшись вдруг среди ночи. — Мне еще никогда не приходилось путешествовать на машине.
И они не спали до утра, обдумывая во всех подробностях дальнюю дорогу, которая к рассвету уже заскользила перед мысленным взором Краскова. Он уехал в это утро в Москву «зубами вырвать у начальства отпуск». И добился своего, хотя неделю назад и подумать не смел бы о таком легкомысленном поступке. Он привез жену в московскую свою квартиру и не мог нарадоваться, глядя на эту спортивную девочку в белых брючках, которая с каким-то вожделением и восторженными восклицаниями ощупывала и разглядывала его овеществленное будущее, которое становилось наконец-то явью.
Правда, надо сказать, что она боялась выходить лишний раз из квартиры, чтобы, не дай бог, не встретиться случайно с каким-нибудь знакомым человеком: ее ведь считали уехавшей. Он уже однажды возил ее в Москву или, вернее, на окраину, в мотель, откуда она позвонила по автомату родителям, сообщив им, что доехала благополучно и что все хорошо у нее, все отлично…
— Пусть они думают, что я отдыхаю. Я потом им все расскажу, когда приеду, — говорила она ему так, будто сама верила в то, что она в Одессе, из которой должна когда-то приехать.
Она и на этот раз позвонила из квартиры и очень естественно громко, как обычно люди говорят по междугородному телефону, рассказывала о себе, о море, о прогулке на теплоходе, о пляже, о питании, а потом заторопилась:
— Ну ладно! Целую… У меня монетки кончились… Целую… Да! Все… все… Осталось тридцать секунд… Папу поцелуй. Все в порядке… Скажи, что все хоро… — и, прервав разговор пальчиком, которым она нажала на рычаг, счастливая, положила трубку.
Родители ни на йоту не могли усомниться, что дочь говорила с ними из Одессы, что это недоговоренное «все хоро…» было прервано автоматическим отключением таксофона…
— Может быть, ты и напрасно так, — сказал ей Красков. — А вдруг…
— А что «вдруг»? — не переставая смеяться, спрашивала счастливая обманщица. — Если что-нибудь случится вдруг, я все равно придумаю какую-нибудь историю… Я люблю придумывать! Так веселее жить. Ты думаешь, я обманывала сейчас? Совсем нет. Какая ей в конце концов разница, где я сейчас, в Одессе или в Москве? Ей ведь главное, чтоб я была счастлива, верно? А если бы я сказала, что я никуда не поехала, то получилось бы, что я ее жестоко обманула, она бы ужасно расстроилась. Пусть уж лучше знает, что мне хорошо. А мне ведь и в самом деле очень хорошо. Ты представить себе не можешь, как я счастлива с тобой! Я тебя безумно люблю.
И она прилегла на его грудь, сразу вдруг затихнув. Веселье исчезло из глаз, а полураскрытые губы зашептали какую-то очень серьезную и очень пошлую, миллиарды раз повторенную, но вечно волнующую, сводящую с ума то ли просьбу, то ли приказ.
— Мы так никогда не соберемся, — говорил ей Красков, словно просил пощады.
Но они собрались и через два дня были уже в Эстонии, в полудиком кемпинге на берегу мелкого каменистого моря. Поставили палатку среди сосен, стол и стулья, газовую плиту, надули яркие красные матрасы, и, когда Красков сел в это мягкое кресло-матрас, душа его наконец-то воспарила.
Стояли солнечные, тихие дни. Эстония млела в запахе смолы и моря, даже камни, вросшие в песок, успевали раскалиться к полудню на жарком солнце. Серое море искрилось, чернея клыками мрачных прибрежных камней. И вся эта предосенняя жара была так же случайна, как были случайны люди, поселившиеся в придорожном кемпинге: по-осеннему нахмурившаяся Эстония со старческой и мудрой усмешкой смотрела на это случайное солнце, на случайных людей, радующихся беззаботно теплу, заранее зная, что скоро придется опять ей купаться в сером дожде и стонать под холодным ветром.
Но именно эта случайность еще более обостряла, усиливала радость. Каждый чувствовал себя здесь счастливым избранником, потому что именно ему, прикатившему сюда издалека, повезло с погодой, как, может быть, никому другому. Август и солнце, теплое море и горячий песок — разве это могло случиться в последних числах месяца? А вот случилось! Даже ночи были теплыми. И день за днем над морем мутно голубело безоблачное небо и розовые чайки летели в утренних лучах.
Красков порой чувствовал себя так, будто они жили на склоне притихшего, угасшего вулкана, и каждый вечер, укладываясь спать в теплой палатке, с каким-то сквознячком в душе думал о том, что этот вулкан способен в любую минуту обратить их в бегство. Уже две недели непрестанно светило солнце!
Но вулкан молчал. Море весь день искрилось. Песок был весь измят, истоптан лежащими, прыгающими, прохаживающимися, бегающими людьми. Волны давно не зализывали эти раны, и иногда казалось, что море искрится в нетерпеливой и мрачной злобе, готовое каждую минуту броситься шипящей и пушечно бухающей волной на этих беззаботных прыгунов, испоганивших его пески, белое его ожерелье.