Рассказ дочери. 18 лет я была узницей своего отца — страница 11 из 43

Я ненавижу, когда меня запирают в этом подвале, тонущем в запахе смерти. У меня ноет спина, меня тошнит. Кажется, этим пакетам с мясом нет конца. Но худшее из всего – когда Убийца забивает молочного теленка. Теленок должен оставаться спокойным и расслабленным, чтобы его нежное мясо не «испортилось». Это моя работа – проводить с ним время и подолгу успокаивать.

– Ах, нет на свете ничего лучше ребенка, а еще лучше – маленькой девочки, чтобы успокаивать животных, – говорит Убийца со своей широкой беззубой ухмылкой.

Так что я остаюсь наедине с теленком, прикованным цепью у конюшни. Сколько мне придется тут находиться? Я немного побаиваюсь его, ведь он намного больше меня. А еще я боюсь провалить свое задание. Отец сказал мне, что завтра мы сразу узнаем – по цвету мяса, – подобающим ли образом я с ним справилась. Если мясо будет розовым, все пропало; придется привозить и убивать другого теленка. Я тихонько разговариваю с животным и молюсь, чтобы его мясо не было розовым. Но чем дольше я его глажу, тем сильнее мое сердце проникается состраданием к нему. Мне хочется, чтобы время застыло и его смерть была отложена на бесконечный срок.

– Ах, нет на свете ничего лучше ребенка, а еще лучше – маленькой девочки, чтобы успокаивать животных, – говорит Убийца со своей широкой беззубой ухмылкой.

Я не слышу, как подходит Убийца, но вдруг он оказывается перед животным и одним стремительным движением приставляет пистолет к его лбу. Теленок валится на землю. Мне кажется, его глаза выражают беспомощный вопрос: «Почему?» Я иногда тоже падаю, угодив ногами под безжизненное тело. Убийца вытаскивает меня, громогласно хохоча.

Все время бойни я подавлена недосыпом, физическим изнеможением, вонью и неистовством своих эмоций. Нервы матери тоже на пределе. Время от времени мы обе ни с того ни с сего заливаемся безумным смехом. Если, к примеру, Убийца скроит уморительную рожу или произнесет какое-то дурацкое замечание, нам невероятно трудно держать себя в руках. И потом достаточно лишь поймать взгляд друг друга, чтобы снова визгливо захохотать.

За столом мы прикладываем сверхчеловеческие усилия, чтобы подавить свою веселость. Отца смех раздражает до крайности. Он считает хохот пустой тратой энергии, доказательством полного отсутствия контроля. Улыбки тоже не пользуются его благосклонностью.

– Хочешь быть деревенской дурочкой? – спрашивает он, если ловит меня в момент, когда я смотрю в небо с улыбкой на лице. – Улыбаются только полоумные. Твое лицо должно быть серьезным и лишенным выражения, чтобы вводить в заблуждение врагов. Никогда ничего не выдавай.

Мы сбегаем в кухню под предлогом, что пора подавать десерт. Присутствие гостя за столом – один из тех редких случаев, когда трапеза заканчивается яблочным пирогом, испеченным с яблоками из нашего сада. Когда в прошлый раз приезжал Убийца, случилось несчастье. На пути на веранду пирог соскользнул с блюда и приземлился прямо на клок Линдиной шерсти. Мы с матерью в ужасе уставились друг на друга, уверенные, что отец порвет нас в клочья на глазах у этого кретина. Не обменявшись ни словом, мы подобрали пирог и вернулись в кухню. Мать выскребла его ножом, насколько смогла дочиста, а потом снова водрузила на блюдо для подачи.

Проглотив первый же кусок, Убийца едва не задохнулся.

– Как странно, – проговорил он между двумя приступами кашля, – я словно волос проглотил.

В то время как отец, серьезный, точно судья, наблюдал, как он отплевывается, мы с матерью спешно занялись уборкой стола, опустив глаза, изо всех сил стараясь не встречаться взглядами. Потом поспешили в кухню, где, наконец, дали волю хохоту. Много долгих минут прошло, прежде чем нам удалось достаточно успокоиться, чтобы смотреть друг на друга, не прыская от смеха. На краткий миг взгляд матери, все еще опьяненный весельем, встретился с моим. Потом в мгновение ока мы, смутившись, отвернулись друг от друга. Мы к такому не привыкли.

Улыбаются только полоумные. Твое лицо должно быть серьезным и лишенным выражения, чтобы вводить в заблуждение врагов. Никогда ничего не выдавай.

Вершки и корешки

В жизни есть два типа людей, так же как есть два типа корней: те, что сразу же берутся за дело и роют землю, где бы ни оказались, не теряя ни минуты, упорствуя в выполнении задачи, даже если сталкиваются с камнями или кирпичами, и постепенно, медленно продвигаются вниз; и те, что предпочитают проникнуть в землю как можно быстрее и поэтому решают вначале найти «подходящую» почву. Потом первый тип – настоящие корешки – успешно зарываются глубоко в землю, в то время как вторые – вершки по сути – так и продолжают дрейфовать туда-сюда, не сумев найти местечка, которое не оказало бы им сопротивления.

Мне приходится следовать примеру этих первых корешков, которые одерживают победу благодаря упорству. Но мысль, что однажды я полностью зароюсь в землю, пугает меня. Я бы скорее предпочла тот тип, что прыгает с места на место, так никогда и не остепеняясь. Конечно, я не говорю этого вслух, но родители, кажется, догадываются. Когда я проявляю интерес к чему-то, что не является запланированной частью моего обучения, например прошу позволения выучить испанский или научиться прыгать через скакалку, отец сурово читает мне проповедь о «вершках и корешках».

Прочитав «Гамельнского крысолова», я хочу научиться играть на дудке. Учитывая, на скольких инструментах мне приходится играть, я не ожидаю, что это будет проблемой. Но это желание заслужило повтор «вершков и корешков»! Если во время урока я задаю вопрос о предмете, которым мы в этот момент занимаемся, скажем, «Как живут дети эскимосов?», мать обрывает меня: «Что говорил тебе отец насчет вершков и корешков?»

Наверное, это из-за моей тайной симпатии к беззаботным вершкам, или моего неподобающего любопытства, или моего чрезмерно сильного стремления отправиться посмотреть, каков мир там, за забором, мы полностью перестали выезжать, и уже несколько месяцев никто не упоминает о поездке на рынок в Азбрук или куда-то еще. Когда отец вызывает меня к себе, он всякий раз повторяет свою притчу о корешках. Должно быть, считает меня слишком легкомысленной.

Иногда он приказывает мне смотреть на старые часы на камине в столовой: «А теперь слушай меня, Мод: ты будешь смотреть на эти часы и больше ни о чем не думать, и ты будешь делать это до тех пор, пока я не велю тебе перестать». Отец так любит эти часы со стеклянным куполом и золотыми маятниками, что купил их целую партию. Они занимают почетные места по крайней мере в семи или восьми комнатах дома.

Конечно, он даже не догадывается, что я их ненавижу. Я вижу в них врагов. Я боюсь их, но в то же время презираю – вместе с их дурацким механизмом, их фальшивой позолотой, их бесконечным «качнусь туда, качнусь сюда, чуть влево, чуть вправо» и их абсурдной гордостью за то, что они живут под стеклом…

* * *

Сегодня утром на пути к классу мать внезапно объявляет:

– Кстати, о сегодняшнем вечере, – ты переселяешься в другую спальню. Тебе уже шесть, ты достаточно взрослая. Так решил твой отец.

Я недоумеваю, что подтолкнуло его к такому решению. Подозреваю, это делается не столько ради того, чтобы убрать меня подальше от матери, сколько чтобы ограничить любые возможности отвлекаться. Моя прежняя комната выходит окнами на улицу, и благодаря какой-то сверхъестественной удаче в ней нет жалюзи. Может, отец догадался, что каждый вечер я ныряю головой под красные бархатные шторы и тайком наблюдаю за удивительной жизнью людей через улицу? Я наблюдаю, как они беззаботно переходят из комнаты в комнату, болтают, смотрят телевизор. Иногда они открывают жестянки с печеньем и едят прямо из них. Меня восхищает мысль, что можно есть вот так, не садясь за стол, не спрашивая разрешения. И все это делается при полностью включенном свете, словно они понятия не имеют о снайперах, сидящих в засаде.

Я начинаю в страхе дрожать, когда приближается пора ложиться спать. Я не знаю, где окажусь сегодня. Все остальные комнаты пугают меня. Та, которой я боюсь меньше всего, – это гостевая спальня. Она устрашающе огромна, но, по крайней мере, одно из ее окон выходит на улицу – там машины, прохожие, жизнь. Я отчаянно надеюсь, что мне отдадут эту комнату.

Вечером родители велят мне собрать вещи. Много времени это не занимает. У меня всего одна пижама, зубная щетка, толстый кардиган, две пары носков и четыре пары трусов. Я иду вслед за ними по площадке второго этажа. Мы минуем гостевую спальню. Проходим мимо двери в огромную комнату отца и останавливаемся у следующей.

– Вот здесь ты будешь жить отныне и впредь. Так, чтобы я слышал все, что ты делаешь. А теперь опусти жалюзи, – говорит отец.

Прежде чем уйти, он объясняет, что должен запереть мою дверь – «на случай, если взломщик проникнет в дом; чтобы он не вошел и не напал на тебя».

Я остаюсь одна, растревоженная странным запахом этой непривычной комнаты. Мне так печально и так холодно – вдали от света уличных фонарей и звуков снаружи. Теперь ничто не сможет встать между мной и моими ночными кошмарами.

Со сменой комнаты я вступаю в новую фазу жизни. Теперь я должна соблюдать свое расписание с точностью до минуты. Каждое утро мы сверяем часы, «точно так же, как делают бомбисты и террористы», объясняет отец, потому что, как и у них, наш успех зависит от точности. Отец, крайне пунктуальный, подарил мне взрослые часы, когда мне исполнилось пять, рассчитывая, что я научусь определять по ним время.

Меня восхищает мысль, что можно есть вот так, не садясь за стол, не спрашивая разрешения. И все это делается при полностью включенном свете, словно они понятия не имеют о снайперах, сидящих в засаде.

С малых лет я должна была следовать плотному расписанию. Не так давно мать взялась следить по часам за моими посещениями ванной: стоит мне пробыть там больше трех минут, как она является и стучит в дверь: «Долго ты там еще? Выходи немедленно!» Теперь весь мой день – от звонка будильника в шесть утра до отбоя в половине двенадцатого ночи – должен быть отлаженным, как часовой механизм. Он должен следовать подробной программе, разработанной родителями и записанной в большой тетради, которую мне не позволено читать. Мне читает ее вслух мать, часто в присутствии отца.