Рассказ? — страница 33 из 110

до самого конца все то, чем она была, не согласится какой-либо воображаемой смертью спастись от смерти истинной. Ночь длилась, и никогда ночь не была столь же нежной, более подходящей, чтобы тронуть больную. Струилась тишина, и полное дружелюбия одиночество, полная надежд ночь сжимали вытянувшееся тело Анны. Не впадая в бред, она бодрствовала. В сумерках не было ничего наркотического, не было тех подозрительно легких прикосновений, которые позволяют темноте гипнотизировать тех, кто сопротивляется сну. Ночь вела себя с Анной благородно и соглашалась сражаться с нею оружием самой девушки: чистотой, доверием, миролюбием. Было сладостно, бесконечно сладостно ощущать вокруг себя в мгновение столь великой слабости до такой степени лишенный искусственности и вероломства мир. До чего прекрасна была эта ночь, а отнюдь не нежна, классическая ночь, которую страх не лишил прозрачности, изгнавшая призраки и в равной степени стершая ложную красоту мира. Все то, что еще любила Анна, тишина и одиночество, называлось ночью. Все то, что она ненавидела, тишина и одиночество, тоже называлось ночью. Абсолютная ночь, в которой уже не осталось противоречий, в которой страдающие были счастливы, а белое находило с черным общую материю. И ночь, однако же, без смешения, без чудищ, перед которой, не закрывая глаз, она обретала ту личную ночь, каковую обычно навязывали ей, смыкаясь, веки. В полном сознании, с полной ясностью она ощущала, как ее ночь соединяется с ночью. В этой великой внешней ночи она открывала себя в своей глубочайшей интимности, без нужды проходить, чтобы обрести покой, перед озлобленной и измученной душой. Она была больна, но до чего эта болезнь — которая ей не принадлежала, которая являлась здоровьем мира — была хороша! До чего чист был охватывающий ее сон, который ей не принадлежал, который сливался с высшим осознанием всех вещей! И Анна засыпала.

На протяжении следующих дней она вступила в сладостное поле умиротворения, где, как всем показалось, окунулась в опьянение выздоровлением. Перед этим великолепным зрелищем и она тоже испытала в самой себе вселенскую радость, но радость эта была как бы застывшей. И она стала дожидаться, когда же начнется то, что не может быть ни днем, ни ночью. К ней подобралось нечто служившее прелюдией — не к выздоровлению, а к поразительному состоянию силы. Никто не понимал, что она вот-вот пройдет через состояние совершенного здоровья, через восхитительно уравновешенную точку жизни, маятник, раскачивающийся из одного мира в другой. Через стремительно, со скоростью звезды, проносящиеся над нею тучи она одна видела, как приближается то мгновение, когда, вновь соприкоснувшись с землей, она снова обретет заурядное существование, не будет ничего видеть, ничего чувствовать, когда сможет жить, наконец-то жить и, быть может, даже умереть — чудесный эпизод! Из дальней дали она заметила ее, эту пышущую здоровьем Анну, которой не знала, через которую должна была с легким сердцем просочиться. Ах! Слишком блистательный миг. Из недр теней голос изрек ей: Иди.

Началась ее настоящая болезнь. Она виделась теперь лишь с немногими друзьями, да и те, что все еще приходили, перестали спрашивать ее о том, как идут дела. Все понимали, что лечению более не превозмочь болезнь. Но Анна видела в этом очередное недоразумение и только улыбалась в ответ. Что бы ни готовила ей судьба, в ней было больше жизни, больше силы, чем когда-либо. Оставаясь часами в неподвижности, погруженная в сон и во сне сохраняющая силу, быстроту, гибкость, она походила на давно не менявшего позу атлета, и ее роздых был сродни роздыху того, кто превосходит других в беге и борьбе. В конце концов она ощутила странное чувство гордости за свое тело; она восхитительно наслаждалась своим бытием; серьезное сновидение заставило ее почувствовать, что она все еще жива, вполне жива, и чувство жизни было бы в ней куда сильнее, если бы она сумела устранить в нем легкомысленное самолюбование и надежды. Таинственные мгновения, на протяжении которых, лишившись всякого мужества и неспособная двинуться, она, казалось, ничего не делала, тогда как, завершая некую бесконечную работу, не переставала спускаться, чтобы выбросить за борт свои мысли, мысли живого человека, мысли мертвого, дабы вскрыть в себе прибежище предельной тишины. Потом появились зловещие звезды, и ей пришлось поспешить: она отказалась от последних удовольствий, отделалась от последних страданий. Неуверенность происходила из невозможности понять, откуда она изойдет. Она уже задыхалась. О Боже, ей хорошо; нет, просто она есть; с точки зрения бытия, с ней все в порядке; она, предельно возвысившись, испытывает радость величайших духом, обретших свою прекраснейшую мысль. Она есть; нет, ей хорошо, земля уходит из-под ног, на нее обрушиваются громовые раскаты ощущений, она задыхается, она кричит, она слышит себя, она живет. Какое счастье! Ей дают пить, она плачет, ее утешают. Все еще ночь. И в то же время явно требовалось, чтобы она отдала себе отчет: вокруг нее многое изменилось, ее обволакивала унылая обстановка, словно темные духи пытались увлечь ее к нечеловеческим чувствам. Медленно, сообразно безжалостному протоколу, от нее отстраняли нежность и дружелюбие мира. Стоило попросить свои любимые цветы, как ей преподносили искусственные розы, лишенные запаха и не таившие в себе, будучи еще более смертными, нежели она, удовольствия поникнуть, увянуть, умереть прямо у нее на глазах. Нежилой стала комната: на сей раз в ней было всего лишь одно, выходящее на север, окно, солнце в котором показывалось только в конце дня, ежедневно лишаясь очередного милого сердцу предмета, эта комната, по всей видимости, потихоньку опустошалась, чтобы у нее возникло желание как можно скорее ее покинуть. Опустошался и мир. Изгнаны были приятные времена года, детей попросили кричать от радости где-то в другом месте, вызвали на улицы все городское раздражение, и от людей ее отделяла непреодолимая стена пронзительных звуков. Иногда она открывала глаза и с изумлением смотрела по сторонам: менялись не только вещи, менялись и существа, более всего к ней привязанные; ну как в этом усомниться? для нее в этом крылась трагическая убыль нежности. Отныне ее мать, часами без единого слова просиживавшая в кресле, с землистым лицом, тщательно лишенным всего, что могло бы сделать его приятным, выказывала ей из своей привязанности лишь одно, уродующее ее чувство — в то самое время, когда она как никогда в жизни нуждалась во всем юном и прекрасном. То, что некогда нравилось ей в матери, веселость, смех и слезы, все детские выражения, повторенные во взрослом человеке, исчезли с этого лица, не выражавшего ничего, кроме усталости, и лишь где-то вдали отсюда она воображала его снова способным плакать, смеяться — смех, какое чудо! никто здесь больше не смеялся, — мать всех на свете, но только не своей дочери. Анна повысила голос и спросила, купалась ли она. “Молчи, — сказала мать. — Не разговаривай, а то устанешь”. Ясное дело, какие уж откровения с умирающей, какие могут быть отношения между ней и теми, кто развлекается, кто живет. Она вздохнула. Тем не менее мать была на нее похожа и каждый день добавляла к этому сходству какую-нибудь новую черту. Вопреки правилам, именно мать выбрала за образец лицо своей дочери, его состарила и показала ей, чем она станет в шестьдесят лет. Этой тучной Анной, у которой поблекли не только волосы, но и глаза, конечно же, и стала бы Анна, если бы совершила глупость и ускользнула от смерти. Невинная комедия: Анна на этот счет не обманывалась. Несмотря на все, что делала жизнь, чтобы заставить себя ненавидеть, она продолжала ее любить. Она была готова умереть, но умирала с любовью к цветам, даже искусственным, чувствуя себя в смерти чудовищной сиротой, страстно жалея эту уродливую и бессильную Анну, которой она никогда не станет. Все, что ей подсовывали, дабы она не заметила, что многое теряет, покидая этот мир, весь сговор моралистов и лекарей, обычное мошенничество солнца и людей, которые в последний день предлагают вам в качестве последнего зрелища самые отвратительные образы и лица в темных закоулках, где становится совершенно очевидным, что люди умирают довольными, что умирают, все эти уловки провалились. Анна намеревалась отойти ко смерти вполне живой, уклонившись от промежуточных состояний, каковыми были отвращение и отказ жить. Однако, окруженная черствостью, подстерегаемая друзьями, которые с невинным видом подвергали ее испытанию, говоря: “Извини, мы не сможем прийти завтра”, а потом, когда она отвечала как настоящая подруга: “Это неважно, не беспокойтесь”, думали: “Какой она становится нечувствительной, ее уже ничто не интересует”, перед этим печальным заговором, призванным свести ее к чувствам, которые перед смертью должны были ее принизить и сделать все сетования излишними, в один прекрасный час она увидела, что предана своей скромностью, своей ненавязчивостью, как раз тем, что сохраняла из обыденных привычек. Вскоре заговорят: “Это уже не она, уж лучше бы она умерла”, а затем: “Какое избавление для нее, если она умрет!” Мягкое, непреодолимое давление, как от него защищаться? Что оставалось ей, чтобы объяснить, что она не изменилась? В тот момент, когда ей следовало бы поминутно бросаться на шею друзьям, говорить своему доктору: “Спасите меня, я не хочу умирать”, - на этих условиях ее, возможно, и считали бы все еще причастной миру, — она довольствовалась тем, что кивком головы приветствовала приходивших и одаривала их самым дорогим из того, что у нее было, — взглядом, мыслью, просто жестами, еще недавно служившими знаками подлинной симпатии, но теперь казавшимися холодной сдержанностью того, кто по меньшей мере не в ладах с жизнью. Подобные сцены ранили ее, и она поняла, что от того, кто пребывает в агонии, требуют не сдержанности, не деликатности — чувств, подобающих пребывающим в добром здравии цивилизациям, — а грубости и неистовства. Поскольку таков закон, поскольку только так и можно было доказать, что никогда прежде она не была так привязана ко всему, что ее окружало, ею овладело желание кричать криком, дабы поведать о своей готовности упрочить лишним витком каждую связь, видеть в своих ближних все более и более близких людей. К несчастью, было слишком поздно: у нее н