Рассказ? — страница 37 из 110

я можно было бы изловить. Так уж свойственно моей мысли: не столько уверять меня в существовании — наподобие чего угодно, наподобие камня, — сколько заверить, что я есмь в самом небытии, и призвать меня не быть, чтобы побудить тем самым прочувствовать свое восхитительное отсутствие. Я мыслю, говорил Фома, и из-за этого незримого, невыразимого, несуществующего Фомы, которым я стал, отныне меня никогда не было там, где я был, — и в этом даже не было ничего таинственного. Мое существование полностью превратилось в существование кого-то отсутствующего, кто с каждым совершаемым мною поступком производил тот же поступок, не совершая его. Я шагал, считая свои шаги, а моя жизнь была при этом жизнью наглухо замурованного в бетоне человека, безногого, не имеющего даже понятия о том, что такое движение. Под солнцем проходил единственный человек, которого солнце не освещало, и этот свет, который таился от самого себя, и этот зной, в котором не было теплоты, исходил тем не менее из настоящего солнца. Я посмотрел перед собой: на скамейке сидела девушка, я подошел, сел рядом с ней. Между нами был всего-навсего крохотный промежуток. Даже когда отворачивалась, она видела меня всего. Она видела меня моими же глазами, которые выменяла на свои, моим лицом, которое почти ничем не отличалось от моего, моей головой, которая с легкостью заняла место на ее плечах. Она уже прильнула ко мне. Одним-единственным взглядом она растворилась во мне и в этой близости обнаружила мое отсутствие. Я чувствовал ее подавленность, дрожь. Догадался, что ее рука готова приблизиться ко мне, чтобы меня коснуться, но та единственная рука, которую она хотела взять, была неприкасаема. Я понял, что она страстно искала причину своего беспокойства, и, когда увидела, что во мне нет ничего необычного, ее охватил ужас. Я был похож на нее. Причина моей странности крылась как раз в том, из-за чего я не казался ей странным. Она с ужасом обнаруживала во всем, что в ней было обычного, источник того, что было необычно во мне. Я был ее трагическим двойником. Если она вставала, она знала, видя, как встаю я, что это движение невозможно, но знала также и то, что для нее это движение проще простого, и ее ужас достигал предела, потому что между нами не было никакой разницы. Я поднес руку ко лбу, было жарко, я пригладил волосы. Она смотрела на меня с огромной жалостью. Она жалела этого человека без головы, без рук, совершенно отсутствующего в этом летнем дне, но предпринимающего немыслимые усилия, чтобы вытереть со лба пот. Потом она посмотрела на меня еще раз, и ее охватило головокружение. Ибо что же безумного было в моем жесте? Доля абсурда, которую ничто не объясняло, на которую ничто не указывало, чья абсурдность уничтожала сама себя, абсурд быть абсурдным, во всем сохраняющий подобие рациональности. Я предлагал этой девушке опыт чего-то абсурдного, и это было страшное испытание. Я был абсурден: не из-за козлиных ног, на которых умудрялся ходить по-человечески, а из-за своего правильного сложения и развитой мускулатуры, обеспечивающих мне нормальную походку — нормальную, и однако же абсурдную, все более абсурдную при каждом нормальном проявлении. Тогда, в свою очередь, посмотрел на нее и я: я принес ей единственную истинную тайну, каковая заключалась в отсутствии тайны, которую она, следовательно, могла лишь вечно разыскивать. Все было ясно, все во мне было просто: у чистой загадки не бывает оборотной стороны. Я показывал ей лишенное секрета, не поддающееся расшифровке лицо; она читала в моем сердце так, как никогда не могла прочесть в любом другом; она знала, почему я родился, почему оказался здесь, и чем меньше становилась во мне доля ей неизвестного, тем сильнее становились ее беспокойство и страх. Она была вынуждена меня разглашать, она отделяла меня от последних моих теней, боясь увидеть меня без тени. Она исступленно преследовала эту тайну; она ненасытно меня уничтожала. Где для нее был я? Я исчез — и чувствовал, как она собирается, чтобы броситься в мое отсутствие как в свое зеркало. Отныне там было ее отражение, ее точная форма, ее личная бездна. Она видела себя и себя хотела, она себя стирала и отбрасывала, она невыразимо сомневалась в самой себе, она поддавалась искушению добраться до себя там, где ее не было. Я видел, что она уступает. Я положил ей на колени руку.

“Мне грустно, наступает вечер. Но испытываю я также и нечто обратное грусти. В это мгновение я нахожусь там, где достаточно испытать легкую меланхолию, чтобы вновь ощутить ненависть и радость. Я чувствую, что нежен — не только к людям, но и к их страстям. Я люблю их, любя те чувства, за которые их можно было бы любить. Я приношу им поклонение и жизнь в квадрате: чтобы нас разлучить, остается только то, что могло бы соединить: дружба, любовь. На исходе дня в моих глубинах отлагаются странные эмоции, принимающие меня за свой объект. Сам себя я люблю, сознавая свое отвращение, я успокаиваюсь со страхом, — я смакую жизнь в чувстве, которое меня от нее отодвигает. Все эти теснящиеся во мне страсти порождают только то, что я есмь, и все мироздание расплескивает свою ярость, чтобы вынудить меня смутно себя ощутить, ощутить некое не ощущающее себя существо. Теперь вместе с ночью снисходит покой. Мне уже не под силу назвать хоть какое-нибудь чувство. Вполне можно было бы назвать то состояние, в котором я пребываю, не бесстрастностью, а горением. Ощущаю же я источник того, что ощущается, чувствуется, тот исток, который, как полагают, бесчувствен, неразличимое движение наслаждения и отвращения. И, это правда, ничего не чувствую. Я затрагиваю области, в которых то, что испытываешь, не имеет никакого отношения к тому, что при этом испытывается. Я схожу в твердую глыбу мрамора с таким ощущением, будто скольжу по морю. Тону в немой бронзе. Повсюду строгость, алмаз, безжалостное пламя, но при этом ощущаешь словно пену. Полное отсутствие желаний. Тут нет движений, нет даже намека на движение, как и на неподвижность. Именно в подобной скудности я и узнаю вновь все те страсти, от которых каким-то банальным чудом был отодвинут. Разлученный с Анной, разлученный — в той степени, в какой ее любил — с моей любовью к Анне. И вдвойне разлученный с самим собою, поскольку желание всякий раз уносит меня за пределы желания, и я уничтожаю даже того несуществующего Фому, в котором, мне кажется, я действительно существую. Разлученный с этой разлукой, отсутствующий в этом отсутствии, я бесконечно отступаю. Теряю все связи с горизонтом, которого бегу. Бегу моего бегства. Где этому конец? Уже пустота кажется мне верхом полноты: я ее слышал, ее испытывал, исчерпывал. Теперь я — словно испуганное собственным прыжком животное. Я падаю с ужасом от своего падения. И вплоть до головокружения надеюсь отделаться от себя. Не ночь ли это? Не вернулся ли я другим туда, где был? Вновь высший момент покоя. Тишина, для души прибежище ясности. Я в ужасе от этой умиротворенности. Я ощущаю нежность, которая меня в себе содержит, мучение, которое меня пожирает. Если бы у меня было тело, я бы вцепился руками себе в горло. Мне бы хотелось страдать. Мне бы хотелось предуготовить себе простую смерть, в агонии которой я бы себя истерзал. Какая умиротворенность! Я опустошен усладами. Во мне не осталось уже ничего, что не раскрылось бы как к отвратительному наслаждению к этой грядущей пустоте. Меня не поддерживает ни одно понятие, ни один образ, ни одно чувство. Если недавно я ничего не чувствовал, просто-напросто испытывая каждое чувство как огромное отсутствие, то теперь испытываю самое сильное чувство в полном отсутствии чувств. Я извлекаю свой ужас из ужаса, которого у меня нет. Страх, ужас — превращение проходит через любую мысль. Я борюсь с чувством, которое открывает мне, что я не могу его испытать, и как раз в этот момент и испытываю его с силой, превращающей его в невыразимое мучение. И это еще ничего, поскольку я мог бы пережить его по-другому, не таким, какое оно есть, как страх, пережитый как наслаждение. Но весь ужас в том, что в нем открывается сознание, что никакое чувство не возможно, как, впрочем, и никакая мысль, и никакое сознание. Самый же большой ужас в том, что, воспринимая, я отнюдь не рассеиваю его своим прикосновением, словно призрак, а приумножаю сверх всякой меры. Я испытываю его, как бы его не испытывая, как бы не испытывая ничего, и эта абсурдность составляет его чудовищную материю. Нечто совершенно абсурдное служит мне рассудком. Я ощущаю себя мертвецом — отнюдь; я, живой, ощущаю себя бесконечно более мертвым, чем мертвец. Я открываю свое существо в головокружительной бездне, где его нет, в отсутствии — в отсутствии, в котором оно пребывает как божество. Меня, нет, и я длюсь; бесконечно протянулось для этого устраненного существа неумолимое будущее. Надежда оборачивается страхом перед временем, которое влечет ее за собой. Все ощущения выплескиваются сами из себя и стекаются разрушенными, упраздненными к тому из них, которое меня лепит, меня создает и разрушает, заставляет меня при полном отсутствии ощущений до жути ощущать под формой ничто собственную реальность. Ощущение, которому нужно дать имя и которое я называю тоской. Вот, стало быть, и ночь. Темнота ничего не скрывает. Первым делом я заключаю, что эта ночь не сводится к временному отсутствию ясности. Отнюдь не будучи возможным поводом для образов, она состоит из всего того, что не видно и не слышно, и, вслушиваясь в нее, даже человек поймет, что если бы он не был человеком, то ничего не услышал бы. В истинной ночи нет, стало быть, неслышного, незримого, всего того, что может сделать ночь обитаемой. Кроме нее самой, она не позволяет ничего себе приписать, она непроницаема. Я и в самом деле нахожусь по ту сторону, если по ту сторону — это то, что не признает другой стороны. Эта ночь вместе с ощущением, что все предметы исчезли, приносит и ощущение, что любой из них мне близок. Она есть высшее, самодостаточное отношение; она вечно препровождает меня к себе, и темный переход от тождественности к тождественности заражает меня желанием чудесного продвижения. В этом абсолютном повторении того же рождается истинное движение, которое не может привести к покою. Я чувствую, как ночь направляет меня к ночи. Моим начинаниям в качестве цели преподносится своего рода бытие, составленное из всего того, что бытием исключается. Совсем рядом со мной то, что не видно, не понятно, не есть, образует уровень другой — и однако все той же — ночи, к которой я несказанно стремлюсь, хотя уже с ней и слился. В пределах моей досягаемости це