— Да, — кивнула она.
— Но что все‑таки происходит?
Шмыгнув, она рукой отерла нос и принялась рассказывать, голос у нее срывался.
— Все случилось ночью. Я пошла спать, а Бонни сказал, что побродит в лесу. Подышит перед сном. Он все не возвращался, и я…
— Непонятно… Что значит не возвращался? Ты что же, к себе его ждала?
— Нет. На этот счет мы с ним договорились.
— Вот как. Договорились, значит.
— Наверное, я задремала, а когда очнулась, поняла почему‑то, что его нет. Не спрашивай как. Поняла, и все. Я встала, заглянула к нему. Пусто. Постель не тронута. Свет внизу так и горит. Я решила — выйду, покричу его. У меня… будто стерлось ощущение времени. Я не представляла, давно ли его нет.
— А сколько было времени?
— Уже глухая ночь. После ужина мы с ним засиделись, разговаривали. Бонни порядком выпил. Я подумала, вдруг он наткнулся в темноте на что‑то, ударился и потерял сознание. И тут… я уже шла к двери, я услышала… стукнулось что‑то, глухо так. О дверь. Это был Бонни. Он упал на ступеньки. Его нога… господи, его нога! Но сначала я увидела его лицо. Вздутое, опухшее. А куртка, брюки! Разодраны, в грязи! Я кое‑как затащила его в дом, уложила на диван. Видел бы ты его! Смотреть страшно!
— Они тут, выходит, побывали, подумал я вслух.
— Кто? Откуда ты знаешь?
— А Бонни что сказал?
— Сказал, что бродил по лесу неподалеку, и вдруг откуда ни возьмись — двое.
— Бонни их знает?
— Нет. Зато парочка его знала. Один окликнул его по имени.
— И они измордовали его и бросили.
— О, господи! Видел бы ты его, Гордон! Я сделала все, что сумела! Хотела позвонить, врача вызвать, так они где‑то перерезали провод. Бонни попросил: переждем до утра, а там видно будет. Отослал меня спать, но какой уж там сон! Вернулась и сидела рядом с ним. Нога у него… За ночь она чудовищно распухла! Колено стало как… футбольный мяч. Он сам так выразился! А как ему было больно! Весь в поту. Без конца просил чаю. Погорячее. Я заваривала чайник за чайником, но он сгорал от жажды.
— Ему сломали ногу?
— Да. Он, правда, сказал, что, может, все‑таки не сломали. Умудрился согнуть чуточку в колене, но видно было — это доставляет ему нестерпимые муки. Утром я хотела вызвать врача и полицию. Он запретил. Сказал, что не желает видеть тут чужих. Пресса, мол, спляшет на моих костях, стоит им пронюхать, что я находилась с ним одна. Без твоего ведома, — обняв колени, она припала к ним щекой, слегка раскачиваясь. — А как ты узнал?
— Немножко детективных изысканий. Давай дальше…
— Ну, утром я усадила его в машину и повезла в бакстонскую больницу. Его осмотрели и посоветовали везти в Честерфилд.
— Он там?
— Да. А канители сколько! Пока дождались очереди, потом возила его из больницы в больницу, потом они торговались, принимать его, не принимать, да есть ли у них места… и все время он едва создание не терял. Мне ужасно не хотелось ехать сюда одной, но кому‑то надо перевезти вещи.
Я присел ступенькой ниже и закурил сигару, ту, что купил у Уэлсов. Пережидал очередной приступ плача Эйлины.
— Все‑таки поднапрягись и растолкуй, зачем ты сюда прикатила? — Она молчала. — Как сюда добиралась?
— Бонни вчера позвонил. Сообщил, где он. Интересовался, хорошо ли я себя чувствую. Я сказала, что приеду. Села на шеффилдский автобус, в Шеффилде пересела на честерфилдский, а там он меня встретил на машине.
— Эйлина, ты влюблена в Бонни? — Я подождал. — Ты больше не любишь меня?
Она все молчала. Я встал, шагнул мимо нее, прошелся по площадке. Дверь в спальню была открыта. Я вошел. Широкая кровать, застланная одеялом. Поперек брошено пальто Эйлины, рядом притулился чемодан. Я смотрел в окно, когда она тоже вошла.
— Это произошло тут?
— Что? — простодушно спросила она.
— Осуществление твоей страсти? Неужели непонятно? Кровосмесительной страсти, как нарекли бы ее в прежние времена.
— Я же сказала — мы не были близки.
— Ах, ну да! Ваш уговор! А зачем вы договаривались?
— К этому шагу мы не были готовы. После такого уже нет пути назад.
Как сказала Люси: сделанного не воротишь.
— Бонни любит тебя?
— Брось ты, Гордон, эту игру в слова. Они не несут в себе никакого смысла.
— Скажи ты слова, которые наполнены смыслом.
— Я ему нужна.
— И давно?
— Думаю, давно.
— Жалко‑то как, что не он встретил тебя первым. Правда, в столь мелкие подробности Бонни никогда не вдавался.
— Прости, Гордон. Мне тоже очень тяжело. Я не хотела ничего такого.
— Но почувствовала, что это сильнее нас всех? Так? Что, черт возьми, произошло с тобой и со мной? Вот чего я никак не могу понять. Ведь нам было хорошо. Очень. Ты мучилась от того, что у тебя не может быть ребенка. Ты изводилась, считая, что обделяешь меня. Что, с Бонни по — другому?
— Эта проблема тут ни при чем.
Я швырнул окурок на выпачканный пол и подошел к ней.
— Ради бога, Эйлина, к чему мы идем? Не бывает же, чтоб вот так, в одночасье, сокрушилось все хорошее? — Я держал ее за плечи. По лицу ее покатились слезы. Я целовал ее горячее лицо, подбирая слезы языком.
— Эйлина, Эйлина… Ведь верная была ставка…
Как я ненавидел этот дом! Это пристанище, это убежище от тревог мира! Дом, где моя жена окончательно стала мне чужой! Я снова отошел к окну. Наплывшее облачко пригасило блеск стекла, и я увидел ее отражение: сидит на краю кровати, опустив голову, сложив руки на коленях.
— Что еще отнести в машину? — спросил я. — «Мини» стоит у въезда на шоссе. Я поведу «ягуар», а ты поезжай следом.
— Я не убегала от тебя, — безучастно произнесла она. — Утром я бы вернулась домой.
— Это правда?
— У нас с ним был уговор. Вчера вечером решили, до того, как…
— А сейчас?
— Ты должен понять. Бонни, наверное, уже не играть.
— Стало быть, одна из его проблем решена. — Господи, что за подлость и бессердечие сказать такое.
Она молчала. Я ждал, по — прежнему избегая прямо смотреть на нее.
— Если Бонни не обратится в полицию, этим мерзавцам все сойдет с рук.
— Он знает, кто это?
— Нет… А ты?
— Наверное, те, кто нам названивал.
— Но ты хоть знаешь их в лицо?
— По — моему, да…
«Бог знает» — говорил когда‑то Маккормак. Маккормак, у которого погибла дочь. «Знает и покарает его». Может, сбылось то пророчество? Когда отместка — злобная, зверская — с лихвой перевесила пустячный проступок?
— Гордон, я хочу спросить. Не хочу, но надо.
— О чем же?
— Это ты… указал им путь? Ты открыл, где найти Бонни?
— Чего? Он тебя надоумил? — обернулся я к ней. — Внушил тебе такую мысль?
— Нет, но…
— За кого ты меня принимаешь?
— Прости… Я сама не верю, но спросить было необходимо. Не понимаю, как же тогда…
— Эйлина… — начал я. У меня на лице, подумалось мне, наверное, такое же выражение, как у Уэлса, когда я спрашивал его о Хеншоу: выражение человека, для которого любое неведение — глупость, приводящая его в состояние злорадного восторга. Я сразу, еще на лестнице, догадался, как все случилось. Я не собирался просвещать ее, но после такого вопроса не вытерпел.
— Эйлина, выследили тебя. Они поступили очень просто — ехали за автобусом, видели твою встречу с Бонни. Ты привела их к нему.
Мы перетаскали все вещи, освободили холодильник, отключили воду, электричество, зашторили окна в пустых комнатах. И, заперев двери, уехали. Эти обыденные хлопоты неодолимо и горько напомнили мне наш с Эйлиной отъезд из коттеджа в Паттердейле. Как‑то раз вскоре после нашей свадьбы мы жили с ней там пару недель. Молча бродили по окрестностям, оставляя разговоры на вечер, заходили в пабы, по вечерам предавались любви на диковинной кровати, матрац был с упругими тугими пружинами, и Эйлина умирала с хохоту, что мы словно на батуте. Мы тогда еще не все открыли друг в друге — не все привычки и предпочтения. «Я понятия не имел, что ты это любишь», или: «А ты мне никогда не говорил про это». Мы были интересны друг другу круглые сутки.
Подобная пора в жизни бывает только раз. Теперь мы знаем друг друга слишком подробно. Знаем многое, но главное так и останется непознанным. Потому что пути назад нет. Произнесены слова и совершены поступки, которые уже не забудутся. Когда я, мучась потерей и ее подозрениями, что я предатель, ответил обвинением, что несчастье на Бонни навлекла она, я увидел, она вздрогнула, признав мою правоту. Тут я осознал: зашел чересчур далеко, всяким оскорблениям есть предел. Независимо от того, чем все кончится для меня, я обязан удержаться на грани. Еще один ложный шажок, и Эйлина того гляди надломится, и ее уж не вернешь.
Мне дорога эта женщина. Выглядит она спокойно, но внутреннее напряжение не отпускает ее. Натянутая до предела, дрожит мелкой дрожью, точно в ознобе.
Она мне дорога — теперь я осознал это — именно метаниями души и противоречивостью натуры.
Но, когда мы добрались до шоссе и я притормозил рядом с малолитражкой, страх необратимости утраты обуял меня с новой силой.
— Гордон…
Я не мог ответить. Меня переполнял панический ужас: может быть, сегодня я в последний раз с ней наедине. От страха у меня стучали зубы.
— Гордон… — Она взяла меня за руку.
Просвистела мимо машина, поприветствовала нас заливистым гудком. Я совладал с собой, но мог снова сорваться в любую минуту.
— Все в порядке… Послушай, я снял номер в Бакстоне, у меня там сумка. Поезжай следом, обсудим в гостинице, что предпринимать сегодня.
Я передал ей ключи. Она вылезла. Развернув «ягуар», двинулся не спеша, замедляя ход на подъемах и поворотах, и наконец сзади показалась малолитражка.
Распогодилось: чистый солнечный свет омывал вольные просторы холмов, деревни, одинокие фермы. Упорно катили между карьерами, изрезавшими местность столетья назад: память о давно покинувших наш мир, об их борьбе за существование. Неподалеку ютилась деревенька, мужество ее жителей вошло в легенду. Во времена Великой Чумы местный викарий, заметив, что зараза проникла в Эйм, обошел прихожан, призывая их не впускать и не выпускать из деревни никого. Запереть заразу. Жители повиновались. И чума опустошила селение.