Рассказ служанки — страница 35 из 49

Они сломлены безнадежнее прочих; с ними почти не бывает спокойно.


Матери выставили по местам дочерей под белыми вуалями и вернулись к своим стульям. Кто-то всплакнул, кто-то кого-то похлопывает по спине, кто-то кому-то пожимает руки, кто-то хвастливо извлекает носовой платок. Командор продолжает службу.

– Итак, желаю, – говорит он, – чтобы жены, в приличном одеянии, со стыдливостью и целомудрием, украшали себя не плетением волос, не золотом, не жемчугом, не многоценною одеждою, но добрыми делами, как прилично женам, посвящающим себя благочестию. Жена да учится в безмолвии, со всякою покорностью; а учить жене не позволяю, ни властвовать над мужем, но быть в безмолвии. Ибо прежде создан Адам, а потом Ева; и не Адам прельщен; но жена, прельстившись, впала в преступление; впрочем, спасется через чадородие, если пребудет в вере и любви и в святости с целомудрием[59].

Спасется через чадородие, думаю я. А что, мы ожидали, спасло бы нас в прежние времена?

– Это он пускай Женам скажет, – шепчет Гленова, – когда они языками чешут. – Это она про безмолвие. Разговаривать снова безопасно – Командор завершил основной ритуал, и они обмениваются кольцами, подняв вуали. Гав, про себя думаю я. Присмотрись хорошенько, ибо уже поздно. Позже Ангелам полагаются Служанки, особенно если их новые Жены не способны зачать. Но вы, девушки, застряли. Что увидела, то и получила, в комплекте с прыщами и всем остальным. Но ты не обязана его любить. Вскоре поймешь. Просто молча выполняй свой долг. В сомнениях, лежа на спине, можешь смотреть в потолок. Кто знает, что ты там разглядишь? Погребальные венки и ангелов, созвездия пыли, звездные и прочие, головоломки, оставленные пауками. Там всегда найдется чем занять пытливый ум.

Как в старом анекдоте: Что-то не так, дорогая?

Нет, а что?

Ты шевельнулась.

Просто не шевелись.


Мы, говорила Тетка Лидия, стремимся к достижению духа товарищества среди женщин. Мы все должны трудиться как одна.

В жопу такое товарищество, через дырочку в туалетной кабинке говорит Мойра. Как раньше говорили, ебись ты конем, Тетка Лидия. На сколько спорим, что она Джанин на колени ставит? Чем, по-твоему, они у нее в кабинете занимаются? Спорим, она Джанин заставляет дрочить свою усохшую волосатую старую скукоженную…

Мойра! говорю я.

Ну что Мойра? шепчет она. Сама же об этом думала, признавайся.

Никакой пользы об этом говорить, отвечаю я, тем не менее еле давя смешок. Но я пока сама себя уговариваю, что надо попытаться сохранить хоть смутное подобие достоинства.

Как была зануда, так и осталась, говорит Мойра, однако с нежностью. Пользы целый громадный вагон. Вагон пользы.

И она права, я понимаю это теперь, стоя коленями на бесспорно жестком полу, слушая, как бурчит церемония.

Есть могущество в непристойных перешептываниях о властях предержащих. Есть в этом наслаждение, и шаловливость, и секретность, и запретность, и восторг. Как заклинание. Непристойности умаляют их, принижают до общего знаменателя, и тогда можно иметь с ними дело. В туалете на стене кто-то процарапал в краске: Тетка Лидия сосет и причмокивает. Точно повстанец помахал флагом с вершины холма. Воодушевляла одна мысль о том, как Тетка Лидия такое исполняет.

И сейчас я представляю великанское урчание и пот, влажные мохнатые стычки этих Ангелов и их истощенных белых невест; а еще лучше – позорные провалы, члены – как трехнедельные морковки, мучительную возню на плоти, холодной и безответной, как сырая рыба.


Когда все наконец завершается и мы выходим, Гленова пронизывающе, легко шепчет:

– Мы знаем, что ты с ним видишься наедине.

– С кем? – спрашиваю я, подавляя желание взглянуть на нее. Я знаю, с кем.

– С твоим Командором, – отвечает она. – Мы знаем, что ты с ним виделась.

Я спрашиваю, откуда.

– Просто знаем, – говорит она. – Чего он хочет? Всяких извращений?

Трудно будет ей объяснить, чего он хочет, потому что у меня этому до сих пор нет названия. Как описать то, что между нами происходит? Да она меня высмеет. Проще ответить:

– В каком-то роде. – Так прозвучит хотя бы гордость принуждения.

Она задумывается.

– Ты удивишься, – говорит она, – сколько нас таких.

– Я ничего не могу поделать, – говорю я. – Я не могу сказать, что не пойду. – Она должна понимать.

Мы уже на тротуаре, разговаривать рискованно, мы слишком близко к остальным, и защитный шепот толпы давно смолк. Мы идем молча, держимся позади, пока наконец она не решает, что безопасно ответить:

– Конечно, не можешь. Но разузнай и расскажи нам.

– Что разузнать? – спрашиваю я.

Я скорее чувствую, чем вижу, как она легонько поворачивает голову:

– Все, что сможешь.

Глава 35

А теперь нужно заполнить пространство в перегретом воздухе моей комнаты, и время тоже заполнить; пространство-время, между здесь-сейчас и там-тогда, размеченное ужином. Прибытием подноса, внесенного по лестнице, словно для увечного. Увечный, тот, кого отдали вечности. Паспорт навечно недействителен. Выхода нет.


Это и случилось в тот день, когда мы пытались пересечь границу со свежими паспортами, в которых говорилось, что мы не те, кто есть, – что Люк, например, никогда не разводился, а значит, мы законны по новым законам.

Мы рассказали про пикник, человек заглянул в машину, увидел нашу дочь – она спала посреди зоопарка шелудивых зверюшек – и ушел внутрь с нашими паспортами. Люк похлопал меня по руке и вышел из машины, будто бы размяться; смотрел на человека в окно будки иммиграционной службы. Я осталась в машине. Закурила, чтобы успокоиться, и вдохнула дым – долгий вздох фальшивого умиротворения. Я разглядывала двух солдат в незнакомых формах, тогда уже казавшихся знакомыми; солдаты стояли возле черно-желтого полосатого шлагбаума. Ничего не делали. Один наблюдал за птичьей стаей – чайки взлетали, и вихрились, и опускались на перила моста за шлагбаумом. Я разглядывала солдата, и птиц тоже. Все было расцвечено как обычно, только ярче.

Все будет хорошо, сказала, взмолилась я про себя. О, прошу Тебя. Пусть мы пройдем, пусти нас пройти. Всего один раз, и я сделаю что угодно. Кто бы ни слушал, я никогда не узнаю, была бы ему польза или хоть интерес от того, что я хотела пообещать.

Потом Люк слишком быстро сел в машину, и повернул ключ, и дал задний ход. Он снял трубку, сказал Люк. И мы поехали очень быстро, а потом были грунтовка и лес, и мы выскочили из машины и побежали. Спрятаться в коттедже, найти лодку – не знаю, о чем мы думали. Он сказал, что паспорта надежны, нам не хватило времени спланировать. Может, у него был план, какая-нибудь карта в голове. А я – я просто бежала, прочь, прочь.

Я не хочу рассказывать эту историю.


Я и не должна ее рассказывать. Я ничего не должна рассказывать, ни себе, ни кому другому. Можно мирно сидеть тут, и все. Можно отступить. Возможно, уйти так глубоко, так низко и так далеко вспять, что тебя никогда не выманят.

Nolite te bastardes carborundorum. Сильно ей это помогло.

Зачем бороться?


Так не пойдет.

Любовь? спросил Командор.

Так-то лучше. Об этом я что-то знаю. Об этом можно поговорить.

Влюбленность, сказала я. Влюбиться – мы все это делали так или иначе. Как он может так упрощать? Насмехаться даже. Будто для нас это было тривиально – излишество, каприз. Наоборот – это было тяжко. Сердцевина всего; метод постичь себя; если этого никогда с тобой не случалось, ни разу, ты была как мутант, существо из космоса. Все это понимали.

Влюбленность, влечение, говорили мы; я на него запала. Мы были падшие женщины. Мы верили в него, в это движение вниз – столь прекрасное, точно полет, и в то же время столь жуткое, исключительное, столь невероятное. Бог есть любовь, говорили когда-то, но мы перевернули это с ног на голову, и любовь, будто Рай, всегда оставалась за ближайшим поворотом. Чем труднее было любить конкретного мужчину, который подле нас, тем сильнее мы верили в Любовь, абстрактную и абсолютную. Каждый миг мы ждали перерождения. Вот оно – слово, ставшее плотью.

И временами такое случалось – на время. Такая любовь приходит и уходит, ее трудно вспомнить потом, как боль. Однажды посмотришь на мужчину и подумаешь: я тебя любила, – и время будет прошедшее, и тебя переполнит изумление, ибо то было деяние столь поразительное, и опасное, и дурацкое; и еще ты поймешь, отчего твои друзья прежде увиливали от этой темы.

Вспоминать такое сейчас – это здорово утешает.

Или порой, еще любя, еще падая, ты просыпаешься среди ночи, когда лунный свет льется в окно на его спящее лицо, и тени в его глазницах темнее и бездоннее, чем днем, и думаешь: кто знает, чем они заняты сами по себе или с другими мужчинами? Кто знает, о чем они говорят или куда, вероятно, идут? Кто скажет, кто они на самом деле? Под их повседневностью.

И скорее всего, ты подумаешь тогда: а вдруг он меня не любит?

Или вспомнишь истории из газет, о женщинах, которых нашли, – нередко женщинах, но порой мужчинах или детях, это хуже всего, – в канавах, в лесах, в холодильниках заброшенных съемных комнат, в одежде или без, изнасилованных или нет; короче говоря, убитых. Были места, где ты не хотела появляться; предосторожности – замки на окнах и дверях, задернутые шторы, включенный свет. Все это – как молитвы; ты их повторяешь и надеешься, что они тебя спасут. И чаще всего они спасали. Или нечто иное спасало – легко догадаться, ибо ты пока жива.

Но все это уместно было только ночью и не касалось мужчины, которого ты любила, – во всяком случае, днем. Ты хотела, чтобы с ним все работало, чтобы срабатывало. Работать над собой – вот что надо было делать, чтобы оставаться в форме, для мужчины. Если выработаешься до предела, быть может, он тоже так будет. Может, вам двоим удастся сделать так, чтобы все заработало, будто вы двое – мотор, который надо запустить; а иначе один из вас – вероятнее всего, мужчина, – отправится блуждать по собственной траектории, заберет с собой свое тело, к которому так привыкаешь, и оставит тебя с тяжким похмельем, которое можно давить упражнениями. Если не сработало, значит, у одного из вас были неправильные подходы. Считалось, что все события твоей жизни вызваны позитивной или негативной энергией, проистекающей изнутри твоей головы.