Рассказчица — страница 30 из 86

В одной из последних групп была мать с ребенком. Ничего сверхъестественного, я таких видел тысячи. Но эта женщина несла на руках маленькую девочку и велела ей не смотреть, закрыть глаза. Она опустила малышку между двумя трупами, как будто укладывала на ночь, а потом начала петь.

Слов я не понимал, но узнал мелодию. Это была колыбельная, которую в детстве пела нам с братом мать, хотя и на другом языке. Девочка тоже стала подтягивать.

– Nite farhaltn, – пела еврейка. Не останавливайтесь.

Я отдал команду, затрещали пулеметы, у меня под ногами дрогнула земля. Только когда стрельба смолкла, звон в моих ушах стих.

И тут я услышал маленькую девочку. Она продолжала петь. Вся залитая кровью, голосок тихий-тихий, звуки мелодии вылетали у нее изо рта, будто мыльные пузыри. Я прошел по яме и наставил на нее винтовку. Девочка лежала, уткнувшись лицом в плечо матери, но, почувствовав, что я остановился над ней, посмотрела на меня.

Я выстрелил в ее мертвую мать.

Потом вдруг грохнул чей-то пистолет, и пение смолкло.

За спиной у меня стоял Фелькель, убирая в кобуру оружие.

– Целься лучше, – сказал он.


Три месяца я провел в первой пехотной бригаде СС, мучаясь ночными кошмарами. Я садился завтракать, и мне мерещилось, что в комнате по кругу стоят мертвецы. Смотрел на свою выстиранную форму без единого пятнышка и видел места, где кровь впитывалась в ткань. По вечерам я накачивался алкоголем до беспамятства, потому что пространство между бодрствованием и сном было самым опасным.

И после того как был расстрелян последний еврей в Звягеле и Фелькель похвалил нас за хорошо выполненную работу, я продолжал слышать голосок той маленькой девочки. Она давно умерла, погребена под слоями из тел людей своего народа, и все же, стоило ветру провести смычком по ветвям деревьев, и у меня в ушах снова звучала ее колыбельная. Звон отсчитываемых монет напоминал мне смех той малышки. Голос ее застрял в моих ушных раковинах, как шум океана.

В тот вечер я начал пить рано, пропустив ужин. Барная стойка в трактире качалась у меня перед глазами; опрокидывая рюмку, я представлял себе, что с каждым новым глотком прирастаю к табурету, на котором сидел. Я думал, может, отключусь прямо здесь и рухну головой на липкий деревянный стол, который никогда не вытирали начисто.

Не знаю, сколько я там просидел, когда появилась она. Анника. Я открыл глаза, моя щека лежала на столе. Анника как будто лежала на боку и смотрела на меня.

– Ты в порядке? – спросила она, я приподнял голову, которая была размером с земной шар, и Анника вернулась в вертикальное положение. – Похоже, кому-то придется отвести тебя домой.

Она подняла меня на ноги вопреки моему желанию. Анника болтала без умолку, вытаскивала меня из бара и тянула туда, где я останусь наедине со своими воспоминаниями. Я отбивался от нее, что было нетрудно, она заметно уступала мне в росте и силе. Стоило мне дернуться, и она морщилась, ожидая удара.

Анника думает, я такой же, как Фелькель.

От этой мысли голова у меня прояснилась, и я сказал:

– Не хочу идти домой.

Как мы добрались до ее квартирки, я не помню. Там были ступеньки, но я едва сумел совладать со своими ногами и подняться по ним. Не помню, кто предложил раздеться. Не помню, что было, и об этом, должен признаться, я очень сожалею.

Вот что сохранилось у меня в памяти с предельной четкостью: я проснулся от холодного поцелуя в лоб, но это были не губы, а ствол пистолета. Надо мной нависал Фелькель, он шипел сквозь зубы, что моя офицерская карьера на этом закончилась.


– У меня для тебя сюрприз, – сказал Алекс, когда я вошла на кухню. – Присядь-ка.

Я забралась на табурет и смотрела, как заиграли мышцы его спины, когда он нагнулся и вытащил что-то из кирпичной печи.

– Закрой глаза, – велел он. – Не подглядывай.

– Это какой-то новый рецепт, но я надеюсь, все остальное ты сделал, как обычно…

– Да-да, – перебил меня Алекс. Он стоял так близко, что я чувствовала тепло его тела. – Теперь можешь взглянуть.

Я открыла глаза. Алекс протягивал мне раскрытую ладонь, на ней лежала булочка, точно такая же, как пек для меня отец, и к моему горлу подкатил ком.

Аромат корицы и вкус шоколада – я уже ощущала их.

– Откуда ты узнал?

– В тот вечер, когда я зашивал тебе шею. Тебя несло, как корабль с сорванными парусами. – Он усмехнулся. – Обещай, что съешь ее целиком.

Я разломила булочку. Пар вырвался изнутри и завис между нами вопросительным знаком. Мякиш был розоватый, теплый, как плоть.

– Обещаю, – сказала я и откусила первый кусочек.

Сейдж

Можно ли винить креациониста, не верящего в эволюцию, если его всю жизнь кормили этой якобы правдой и он заглатывал крючок вместе с леской и грузилом?

Вероятно, нет.

Можно ли винить нациста, который родился в антисемитской стране и был воспитан антисемитом, а став взрослым, убил пять тысяч евреев?

Да. Точно можно.

Я все еще сижу на кухне у Джозефа. Причина этого та же, по которой движение машин замедляется после автомобильной аварии – вам хочется увидеть повреждения; вы не позволяете себе проехать мимо, не сделав мгновенный ментальный снимок происшествия. Нас влечет к ужасу, даже когда мы отшатываемся от него.

Передо мной на столе лежат фотографии – та, которую Джозеф показывал мне несколько дней назад, где он снят солдатом в лагере, и вырезанная из газеты со сценой накануне Хрустальной ночи, где Джозеф – Райнер улыбается и ест испеченный матерью торт.

Как может человек, убивавший ни в чем не повинных людей, выглядеть таким… таким… обыкновенным?

– Просто не понимаю, как вы делали это, – произношу я в тишине. – Жили нормальной жизнью и притворялись, что ничего этого не было.

– Удивительно, во что только ни заставишь себя поверить, когда приходится, – говорит Джозеф. – Если твердишь себе, что ты такой-то и такой-то человек, то в конце концов становишься им. Вот в чем суть Окончательного Решения. Сперва я убедил себя, что принадлежу к чистой арийской расе, что заслуживаю того, чего не заслуживают другие, просто по факту рождения. Только представьте себе такое высокомерие, такую гордыню. В сравнении с этим убедить себя и других в том, что я хороший человек, честный человек, скромный учитель, было совсем нетрудно.

– Не знаю, как только вы спите ночами, – отвечаю я.

– А кто вам сказал, что я сплю. Теперь-то вы понимаете, что я совершал ужасные вещи и заслуживаю смерти.

– Да, – бесстрастно отвечаю я. – Так и есть. Но если я убью вас, то буду такой же, как вы, ничем не лучше.

Джозеф обдумывает мои слова.

– Впервые принять решение, которое противоречит всем вашим моральным принципам, труднее всего. Второй раз это дается уже не так тяжело. И чуть-чуть облегчает угрызения совести по поводу первого случая. И так далее. Вы продолжаете делиться и делиться, но никогда полностью не избавитесь от кислого привкуса во рту, который ощущаете, вспоминая тот момент, когда еще могли сказать «нет».

– Если вы пытаетесь убедить меня, чтобы я помогла вам умереть, то это грязное дело.

– Ах, да, но есть разница между тем, что сделал я, и тем, о чем прошу вас. Я хочу умереть.

Я думаю о тех бедных евреях, раздетых догола, униженных, прижимающих к себе детей, о том, как они спускаются в яму, полную тел. Может быть, в тот момент они тоже хотели умереть. Все лучше, чем жить в мире, где устроен такой ад.

Я вспоминаю бабушку, которая, как и Джозеф, много лет отказывалась говорить о войне. Потому ли, что думала: если будет молчать, то ей не придется снова переживать этот ужас? Или из опасения, что любое слово о прошлом откроет ящик Пандоры и из него в мир снова просочится зло?

И еще я думаю о чудовищах, описанных в ее истории. Прятались они в тени от других или от себя?

А Лео? Как он занимается своей работой каждый день по собственной воле? Может, его цель не в том, чтобы отлавливать военных преступников по прошествии шестидесяти пяти лет? Видимо, он знает, что кто-нибудь до сих пор готов слушать эти истории ради погибших.

Я заставляю себя вернуться к рассказу Джозефа.

– Так что же случилось? После того, как Фелькель застал вас в постели с его подружкой?

– Он не убил меня, это очевидно, – говорит Джозеф. – Но позаботился о том, чтобы я больше не служил в его полку. – Старик мнется. – Тогда я не знал, благословение это или проклятие.

Он берет в руку фотографию из лагеря, где снят с пистолетом в руке.

– Тех, кто не хотел работать в расстрельных командах, не наказывали и не принуждали, им оставляли право выбора. Их просто переводили в другое место. После дисциплинарной комиссии меня отправили на Восточный фронт, в Bewährungseinheit – штрафной батальон, временно понизили в ранге до сержанта, и я должен был проявить себя или потерять звание. – Джозеф расстегивает рубашку и вынимает левую руку из рукава. Под мышкой у него небольшой круглый след, как от ожога. – Мне сделали татуировку Blutgruppe[27] как служащему войск СС. Нам всем полагалось иметь такой знак, хотя это не всегда помогало. Одна маленькая буква черными чернилами. Если мне понадобится переливание крови, а я при этом буду без сознания и без Erkennungsmarke[28], то врач узнает мою группу крови и успеет оказать помощь. И это спасло мне жизнь.

– Но тут ничего нет, только шрам.

– Потому что я срезал ее швейцарским армейским ножом, когда переехал в Канаду. Слишком многим людям было известно, что у эсэсовцев есть такие татуировки, а за военными преступниками охотились. Я сделал это по необходимости.

– Значит, вас подстрелили.

Джозеф кивает:

– У нас не было еды, погода стояла ужасная, и красноармейцы однажды устроили засаду и напали на наш взвод. Меня ранила пуля, предназначенная нашему командиру. Я потерял много крови и едва не умер. Рейх посчитал это актом героизма. А мне в то время хотелось покончить с собой. – Он качает головой. – Однако этого ранения оказалось достаточно, чтобы искупить свою вину. У меня был непоправимо поврежден нерв на правой руке, я больше не мог твердо держать винтовку. Но в конце сорок второго во мне все равно нуждались – не на фронте, так где-нибудь в другом месте. А имея дело с невооруженными узниками, вовсе не обязательно хорошо владеть оружием. – Джозеф смотрит на меня. – Я уже имел опыт службы в концлагерях, с этого началась моя карьера в СС. Так вот, после девяти месяцев, проведенных в госпитале, меня отправили в один из них. На этот раз в качестве шутцхафтлагерфюрера – начальника концлагеря, женского. Я отвечал за заключенных при их наличии. Anus Mundi, вот как они его называли. Помню, я вылез из машины и посмотрел на железные ворота с надписью над ними: «Arbeit macht frei» – «Труд делает свободным». А потом вдруг услышал, как кто-то окликнул меня по имени. – Джозеф снова встречается со мной взглядом. – Это был мой брат Франц. Столько времени отказывался поддерживать Рейх, а теперь был гауптшарфюрером – сержантом – и работал в том лагере на административной должности.