Рассказчица — страница 31 из 86

– Этот Anus Mundi, – говорю я, – никогда о нем не слышала.

Джозеф рассмеялся:

– Это не просто название. Вы ведь немного понимаете латынь, да? Это означает Жопа мира. Но вам, – продолжил Джозеф, – он, вероятно, известен как Освенцим.


Он слышал каждый удар ее сердца, звучавший почти в одном ритме со стуком ее бегущих ног. «Надо было раньше думать, – сказал он себе. – Сама виновата».

Когда она обогнула угол, он ударил ее сзади. Она упала на камни, а он схватил ее за ворот платья, рванул его и, наполовину обнажив тело женщины, перевернул ее на спину. Одной рукой придавил к земле, нажимая на ключицу, этого было достаточно. Она молила его, они всегда так делают, но он не слушал. Сердце ее теперь отчаянно колотилось, и это бесило его.

Первый укус оказался самым приятным, как вонзить нож в сырую глину. Пульс трепетал у нее на горле, как осиновый лист на ветру. Кожа была тонкая, потяни легонько – и сдерешь с тела, а под ней обнажатся мышцы, пульсирующие вены. Он слышал, как бежит по ее сосудам кровь, будто река в половодье, и рот его наполнился слюной. С отточенной годами ловкостью он пробился сквозь мышцы, растянув сухожилия, как тетивы лука, продираясь сквозь плоть, пока сладкая кровь с привкусом меди не потекла из артерии ему на язык. Она лилась по подбородку, как дынный сок, а женщина, лежавшая под ним, постепенно обмякала, кожа ее сморщивалась. Когда его клыки задели позвоночник, он понял, что больше от нее никакого проку не будет. Ее голова, державшаяся на одном сухожилии, откатилась в сторону.

Он начисто вытер рот. И заплакал.

Сейдж

Хотя Джозеф столько наговорил о смерти, что в полумраке его губы кажутся мне синеватыми, будто испачканы черничным соком; хотя я не могу выбросить из головы образы поющей в яме с трупами маленькой девочки и парня, который указывает на себя и называет свой возраст, думаю я о других людях – о тех, о которых Джозеф мне еще не рассказал. О тех, кто не оставил и следа в его памяти, что бесконечно ужаснее.

Он служил в Освенциме, там же была моя бабушка. Знала ли она его? Пересекались ли их пути? Угрожал ли он ей, бил ли ее? Лежала ли она без сна по ночам на своих вонючих нарах, мысленно придавая монстру из своей книги его черты?

Я не рассказывала бабушке о Джозефе. Она больше шестидесяти лет держала свои воспоминания под замком. Но, покидая дом Джозефа, я невольно задаюсь вопросом: не была ли моя бабушка одной из тех, кого он не помнит? А сам он не является ли одним из тех, кого так старается забыть она. Какая жестокая несправедливость! Мне становится тошно.

На улице полная тьма и льет дождь. Я ухожу от Джозефа, дрожа под тяжестью ответственности, которую он возложил на меня своими признаниями. Мне хочется побежать к кому-то, кто крепко обнимет меня и скажет, что все будет хорошо, возьмет за руку и не отпустит ее, пока я не усну. Моя мама сделала бы это, но ее больше нет. Бабушка тоже, но она станет выспрашивать, что меня так сильно расстроило.

Поэтому я еду к дому Адама, хотя и сказала ему, что не хочу его видеть; сейчас уже поздний вечер – та часть пирога его жизни, которая принадлежит кому-то другому, не мне. Я паркуюсь у тротуара, подхожу к дому и заглядываю в круглое окно гостиной. Там сидит мальчик и смотрит по телевизору «Свою игру». А позади дивана за кухонным столом сидит девочка, она читает. Масляный свет лампы накидкой падает на ее плечи. Из крана над кухонной раковиной течет вода, жена Адама моет посуду. Вот и он сам, заходит на кухню с чистым полотенцем и берет из мокрых рук жены салатницу. Вытирает ее, ставит на стол, а потом сзади обнимает Шэннон.

Небо разверзается у меня над головой, и это, конечно, метафора, а не область низкого давления. Я несусь к машине, ночь рассекают фиолетовые вспышки молний. Быстро отъезжаю от дома, подальше от этой счастливой семьи, и, превышая скорость, мчусь к шоссе. Лужи на асфальте широкие и черные. Я вспоминаю образ из ночного кошмара Джозефа – земля, насквозь пропитанная кровью, уже не способная впитать ее, – и так занята этим, что сперва не замечаю олениху, которая вылетела из лесу и скакнула на дорогу перед моей машиной. Я резко выворачиваю руль, жму на тормоза, врезаюсь в ограждение и стукаюсь головой о боковое стекло. Машина с шипением останавливается.

На мгновение я отключаюсь.

Открываю глаза – лицо влажное. Может, я плачу? Но нет. Касаюсь рукой щеки, там кровь.

На одно ужасное мгновение перед глазами оживает прошлое.

Я смотрю на пустое пассажирское сиденье, потом перевожу взгляд на разбитое лобовое стекло и вспоминаю, где я и что случилось.

Олениха лежит на дороге, накрытая белой вуалью света фар. Я с трудом вылезаю из машины. Под ливень. Опускаюсь на колени и прикасаюсь к морде животного, глажу шею и начинаю всхлипывать.

Я так расстроена, что не сразу замечаю: тут есть еще одна машина, освещающая фарами ночь, на плечо мне ложится чья-то мягкая рука.

– Мисс, с вами все в порядке? – спрашивает меня полицейский.

Как будто это такой простой вопрос. Как будто на него можно ответить одним словом.


Когда копы звонят Мэри, она настаивает, чтобы меня отвезли в больницу и показали врачу. Тот прилепляет мне на лоб пластырь в виде бабочки и говорит, что нужно наблюдать, не появятся ли у меня признаки сотрясения мозга. Мэри заявляет, что эту ночь я проведу у нее, и не принимает никаких возражений. У меня начинает так сильно болеть голова, что я не в состоянии спорить, в результате чего оказываюсь на кухне у своего босса и пью чай.

На руках Мэри – остатки не отмывшейся фиолетовой краски. Когда ей позвонили из полиции, она работала над фреской. Живопись окружает меня со всех сторон в закутке, где стоит кухонный стол: незаконченная сцена апокалипсиса. Иисус – полагаю, это он, так как у него длинные волосы и борода, но лицо подозрительно напоминает Брэдли Купера, – протягивает руку к людям, которые толпой валят к Мефистофелю в образе женщины, похожей на Мишель Бахман. Бедные падшие души изображены в разной степени обнаженности, некоторые только слегка обозначены, но я различаю черты Снуки, Дональда Трампа, Джо Патерно. Я прикасаюсь пальцем к месту на фреске прямо у себя за спиной и говорю:

– Элмо?[29] Правда?

– Как долго он был малышом? – спрашивает Мэри, пожимая плечами, и передает мне сахар. – Никогда не взрослеет. Ясно, что заключил сделку с дьяволом. – Она держит меня за руку через стол. – Для меня это много значит, понимаешь. Что ты позвонила мне. – (Я предпочитаю не упоминать о том, что звонили полицейские.) – Я думала, ты рассердилась на меня за предложение взять отпуск. Но правда, это для твоего же блага, Сейдж. – Она робко улыбается. – Сестра Иммакулата всегда говорила мне так, когда я ходила в детский сад при приходской школе. У меня рот не закрывался, я все время болтала. Так что однажды она посадила меня в мусорный бак. Я была маленькая и поместилась. Стоило мне подать голос и пожаловаться, как она пинала бак ногой.

– Я должна благодарить, что ты не выбросила меня на свалку?

– Нет, ты должна благодарить за то, что есть человек, который заботится о тебе и помогает пережить трудное время. Этого хотела бы твоя мать.

Моя мать. Именно из-за нее, прежде всего, я и пришла в группу скорби. Если бы она не умерла, я, может, никогда не познакомилась бы с Джозефом Вебером.

– Так что случилось? – спрашивает Мэри.

Ну это сложный вопрос.

– Ты знаешь. Я сбила оленя, и моя машина врезалась в ограждение.

– Куда ты ехала? Погода была ужасная.

– Домой, – говорю я, и это не ложь.

Мне хотелось бы рассказать Мэри про Джозефа, но один раз она уже не поверила мне. И подтвердила правильность его слов: мы верим во что хотим, в то, что нам необходимо. А в результате предпочитаем не замечать того, что как будто и не существует вовсе. Мэри не может смириться с мыслью, что Джозеф Вебер – чудовище, так как это подразумевает признание того, что он одурачил ее.

– Ты была с ним? – нервно спрашивает Мэри.

Сначала я думаю, что она говорит о Джозефе, но потом понимаю: речь об Адаме.

– Вообще-то, я сказала Адаму, что не хочу встречаться с ним какое-то время.

У Мэри отвисает челюсть.

– Аминь!

– Но потом я поехала к его дому. – Мэри утыкается лицом в ладони, а я корчу гримасу. – Я не собиралась заходить к нему. Клянусь!

– Ну, привет. А зачем тогда ты туда потащилась? – спрашивает Мэри. – У меня достаточно травяного чая и мороженого, чтобы загладить последствия любого разрыва, и я гораздо доступнее эмоционально, чем Адам.

– Ты права, – киваю я. – Надо было позвонить тебе. Но вместо этого… я увидела его с женой и детьми. Меня это… потрясло, наверное. И я отвлеклась на свои мысли, вот и сбила олениху.

Всю эту историю я плету, не упоминая Джозефа. Оказывается, у меня больше общего с бабушкой, чем я думала.

– Хорошая попытка, но ты врешь. – (Я моргаю глазами, дыхание застревает в горле.) – Я тебя знаю. Ты ехала, чтобы увидеться с ним и сказать, что совершила ошибку. Если бы ты не подглядела счастливую семейную сцену, то, наверное, залезла бы на ограду и бросала бы камушки в окно, пока он не вышел бы поговорить с тобой.

– По-твоему, я такая неудачница? – хмуро глядя на Мэри, говорю я.

Она пожимает плечами:

– Слушай, я только хочу сказать, что тебе не повредит злиться на него чуть дольше, чем длится один вздох.

– Так учит малый Старый Завет для монахинь?

– Бывших монахинь. И позволь сказать тебе, это безмятежное дерьмо из «Звуков музыки». Отстой. В монастыре сестры такие же мелочные, как люди за его стенами. Кого-то ты любишь, кого-то на дух не выносишь. Я тоже, бывало, плевала в фонтанчик со святой водой, перед тем как к нему подходила другая монахиня. Я полностью заслуживала наказания, когда мне приходилось по двадцать раз перебирать по кругу четки с чтением молитв.

Я тру пальцами левый висок, в котором пульсирует боль.