Рассказчица — страница 35 из 86

Сейдж краснеет до корней волос. Я кашляю в кулак:

– Миссис Зингер, я приехал сюда сегодня в надежде, что вы расскажете мне свою историю.

– Ах, Сейдж, это же было только для тебя! Глупая сказка о юной девушке, ничего больше.

Я не понимаю, о чем она.

– Я работаю на правительство Соединенных Штатов, мэм. Разыскиваю людей, которые совершили военные преступления.

Глаза Минки тускнеют.

– Мне нечего вам сказать. Дейзи! – кричит она. – Дейзи, я очень устала. Мне хотелось бы прилечь…

– Я же вам говорила, – бормочет Сейдж.

Краем глаза я слежу за приближением домработницы.

– Сейдж повезло. Мои бабушка и дед давно умерли. Мой дедушка приехал сюда из Австрии. Каждый год двадцать второго июля он устраивал шумную вечеринку во дворе. Покупал много пива для взрослых, ставил надувной бассейн для детей, а бабушка пекла самый большой торт, какой только могла. Я всегда считал, что это был день рождения. И только в пятнадцать лет узнал, что дед родился в декабре. А двадцать второе июля – это день, когда он стал гражданином США.

Дейзи уже подошла к Минке и подхватила ее под руку, чтобы помочь встать. Старушка поднимается на ноги и делает два шаркающих шага прочь от меня.

– Мой дед воевал на Второй мировой, – продолжаю я, тоже вставая. – Как и вы, он никогда не рассказывал о том, что видел. Но когда я окончил школу, он повез меня в Европу в качестве подарка на выпускной. Мы посетили Колизей в Риме и Лувр в Париже, прошлись по Швейцарским Альпам. Последней страной в нашем туре была Германия. Он отвез меня в Дахау. Мы увидели бараки, крематорий, где сжигали тела погибших заключенных. Я помню стену с канавой под ней, которая отводила в сторону кровь расстрелянных узников. Дед сказал, что сразу после посещения концлагеря мы покинем эту страну, потому что мне захотелось убить первого же немца, который попадется на пути.

Минка Зингер оглядывается через плечо. В глазах у нее стоят слезы.

– Мой отец обещал мне, что я умру от пули в сердце. – Сейдж испуганно ахает, и бабушка бросает на нее молниеносный взгляд. – Мертвецы были повсюду. Иногда приходилось наступать на них, чтобы выйти наружу. Так что мы всякого насмотрелись. От пули в голову всегда вылетали мозги, и меня это пугало. Но пуля в сердце – это казалось не таким страшным. И отец заключил со мной сделку.

В это мгновение я понимаю, почему Минка никогда не говорила о том, что пережила во время войны: нет, она не забыла детали, она помнила все до мельчайших подробностей и не хотела, чтобы ее дети и внуки испытали на себе то же проклятие.

Минка снова садится на диван:

– Не знаю, что вы хотите от меня услышать.

Я наклоняюсь и беру ее за руку. Рука холодная и сухая, как бумага.

– Расскажите побольше о своем отце, – предлагаю я.

Часть вторая

Когда мне будет двадцать лет,

Я облечу весь белый свет.

Сяду в птицу с мотором

И рвану к небесным просторам.

Буду парить, витать высоко-высоко,

Буду порхать над морем и над рекой.

Облако мне сестра, ветер брат мой.

Из стихотворения «Сон» Авраама (Абрамека) Копловица (р. 1930). Ребенком он попал в гетто в Лодзи, оттуда в 1944 году с последним транспортным конвоем его отправили в Освенцим-Биркенау, где убили. Ему было четырнадцать. Стихотворение переведено с польского Идой Меретик-Спинкой в 2012 году

То, что мне наговорили про упыря, не могло быть правдой. Хлыст, которым орудовал Дамиан, исполосовал спину Алекса, кожа свисала с нее лентами, он был весь в крови. Как мог оживший мертвец без крови истекать ею?

Но никого это не волновало. Толпа людей собралась поглазеть на порку, насытиться болью создания, которое причинило им столько бед. Пот блестел на теле Алекса в лунном свете, пленник мучительно извивался, силясь вырваться из сковавших его пут. Горожане плескали водой ему в лицо, брызгали уксусом на раны и посыпали их солью. С неба полетел легкий снежок, припорошил площадь – буколическая открытка, только в центре ее – жуткая сцена.

– Пожалуйста, – взмолилась я, прорываясь сквозь цепь солдат, которые сдерживали зрителей, и схватила Дамиана за руку. – Прекрати.

– С чего это? Он не прекратил бы. Тринадцать человек погибли. Тринадцать. – Капитан кивнул солдату, тот схватил меня за талию и оттащил назад. Дамиан снова поднял плеть и со свистом хлестнул ею Алекса по лицу.

Я поняла, что никого не интересовало, виновен ли Алекс. Дамиан знал, что людям просто нужен козел отпущения.

Девятихвостая плетка вспорола щеку Алекса. Лицо его стало неузнаваемым. Рубашка на спине была разодрана в клочья, он упал на колени и выдохнул:

– Ания, уходи… отсюда…

– Ты ублюдок! – заорал Дамиан и так сильно ударил Алекса кулаком по лицу, что у того фонтаном брызнула кровь из носа и голова откинулась назад. – Ты мог убить ее!

– Стой! – взвизгнула я, со всей силы наступила каблуком на ногу солдата, который удерживал меня, и кинулась к Алексу, прикрывая его собой и всхлипывая. – Ты убьешь его.

Алекс обмяк у меня на руках. На щеке у Дамиана дернулся мускул, пока он смотрел, как я силюсь поднять почти безжизненное тело.

– Нельзя убить то, что уже мертво, – процедил сквозь зубы Дамиан.

Вдруг сквозь толпу прорвался какой-то солдат и притормозил на снегу, чтобы отдать честь Дамиану.

– Капитан! Произошло новое убийство.

Люди расступились, и двое солдат на руках внесли в центр круга тело жены Баруха Бейлера. Горло у нее было перегрызено, глаза широко раскрыты.

– Сборщик налогов, он пропал, – сказал один из солдат.

Я протолкалась вперед, а Дамиан опустился на колени рядом с жертвой. Тело женщины было еще теплым, из раны текла кровь. На нее напали только что, пока Алекс был здесь и его полосовали хлыстом.

Обернувшись, я увидела, что веревки, которые мгновение назад стягивали его руки, валяются на снегу, как змеиные шкуры. В мгновение ока, которое потребовалось толпе на сознание ошибки – человек, которого они наказывали, ни в чем не виноват! – Алексу удалось скрыться.

Минка

Отец обсуждал со мной детали своей смерти. «Минка, – говорил он в летнюю жару, – позаботься о том, чтобы на моих похоронах был лимонад. Свежий лимонад для всех!» Одеваясь в позаимствованный у кого-то костюм на свадьбу моей сестры, он наставлял меня: «Минка, пусть на похоронах я буду выглядеть таким же щеголем, как сегодня». Это сильно расстраивало мою мать. «Абрам Левин, – говорила она, – из-за тебя девочке будут сниться кошмары». Но отец только подмигивал мне и говорил: «Она абсолютно права, Минка. И запиши, чтоб никакой оперы на моих похоронах. Терпеть не могу оперу. А вот танцы – это другое дело».

Меня такие разговоры вовсе не травмировали, как думала мать. С чего бы мне переживать? Ведь я знала своего отца. Он владел преуспевающей пекарней, и я выросла, наблюдая за тем, как он загружает хлебы в кирпичную печь, одетый в нижнюю рубашку, под которой перекатывались упругие мышцы. Он был высокий, сильный и неуязвимый. Настоящий смысл этих шуток состоял в том, что мой отец был слишком полон жизни, чтобы умереть.

После школы я сидела в пекарне и делала уроки, пока моя сестра Бася продавала хлеб. Отец не позволял мне работать за кассой, так как считал учебу более важным делом. Он называл меня маленьким профессором, потому что я была такая умная – перескочила через два класса и сдала трехдневный экзамен для поступления в гимназию. Это был шок, когда мы узнали, что, хотя я и прошла испытания успешно, в школу меня не приняли. Туда брали только двух евреев в год. Моя сестра, которая всегда завидовала тому, как все хвалили мои успехи в учебе, сделала вид, что расстроена, но я-то знала: в глубине души она радуется, что теперь я тоже, по ее примеру, займусь торговлей. Однако в дело вмешался один из постоянных клиентов моего отца. Отец был таким искусным пекарем, что, помимо еврейских домохозяек, покупавших каждый день его халы, ржаные хлебцы и белые булки, у него имелись и клиенты-христиане, которые приходили к нему за бабками, маковыми тортами и мазуреками[32]. Именно один из таких клиентов, бухгалтер, и посодействовал тому, чтобы меня взяли в католическую школу. Во время уроков по Закону Божьему и часов молитвы я сидела в холле и делала уроки вместе с другой еврейской девочкой. А после занятий шла пешком в отцовскую пекарню в Лодзи. Когда магазин закрывался, Бася отправлялась к своему мужу Рубину, за которого вышла недавно, а мы с отцом возвращались домой – в квартал, где по соседству жили евреи и христиане.

Однажды вечером, пока мы прогуливались, мимо нас строем прошел отряд солдат. Отец затащил меня в углубление перед какой-то дверью, чтобы дать им дорогу. Я не знала, были они эсэсовцами, солдатами вермахта или гестаповцами. Глупая четырнадцатилетняя девочка, меня это тогда совсем не интересовало. Я знала только, что они никогда не улыбаются и ходят исключительно под прямым углом. Отец прикрыл глаза рукой от лучей заходящего солнца и вдруг заметил, что его жест напоминает «Zig Heil!» – их приветствие, тогда он быстро опустил руку вниз и сказал без тени улыбки в голосе: «На моих похоронах, Минка, чтоб никаких парадов».


Я была избалована. Моя мать Хана убиралась у меня в комнате и готовила. Когда она не суетилась вокруг меня, то приставала к Басе, почему та до сих пор не сделала ее бабушкой, хотя моя сестра вышла замуж всего шесть месяцев назад за молодого человека, в которого была влюблена с тех пор, как ей было столько же, сколько мне.

У меня были подруги среди соседей, и одна девочка, Грета, даже ходила в мою школу. Иногда она приглашала меня к себе домой послушать пластинки или радио, такая милая, но в школе, если мы встречались в коридоре, Грета никогда даже не смотрела на меня. Это было в порядке вещей: польские христиане не любили евреев, по крайней мере, открыто не выказывали своих дружеских чувств, если таковые у них имелись. Супруги Шиманьски – они занимали другую половину дома – приглашали нас к себе на Рождество и Пасху (тогда я набивала живот некошерной едой) и никогда не смотрели на нас свысока из-за нашей религии, но мама говорила: это потому, что пани Шиманьски нетипичная полька, она родилась в России.