Рассказчица — страница 48 из 86

Я слушала Герша, хотя мне хотелось сказать ему, что он дурак, зачем снова лезть в гетто, когда все мы хотели выбраться отсюда. Но если выезд из гетто означал смерть в фургоне, полном газа, может, Герш не так уж и глуп. Я не могла до конца поверить его словам, но отец сразу закрыл тканью единственное в доме зеркало, сел на пол и разорвал на себе рубашку. Мы с Басей последовали его примеру и стали оплакивать мать так, как велит нам наша религия.

В ту ночь, услышав плач отца, я села на край матраса, на котором раньше спали они с матерью. У нас, теснившихся в этой квартирке, теперь места было больше, чем нам нужно.

– Минка… – произнес отец так тихо, что, может быть, я это придумала. – На моих похоронах, проверь… проверь… – Он умолк, не в силах сказать то, что хотел.

За ночь волосы у него поседели. Если бы я не видела этого своими глазами, то никогда не поверила бы, что такое возможно.


Вероятно, понять это сложнее всего: как ужас может стать обыденностью. Раньше я пыталась представить, как можно смотреть на упыря, высасывающего кровь из тела только что убитого человека, и не отворачиваться от этого жуткого зрелища. Теперь я знала на собственном опыте: когда у тебя на глазах старую женщину убивают выстрелом в голову, можно вздыхать оттого, что ее кровь брызнула тебе на пальто. Можно услышать звуки перестрелки и глазом не моргнуть. Можно не ждать самого худшего, потому что оно уже произошло.

Мне так казалось.

Первого сентября военные грузовики подъехали к лазаретам в гетто, и эсэсовские солдаты вытащили пациентов на улицу. Дарья сказала, что у детской больницы люди видели, как младенцев выбрасывали в окна. Думаю, именно тогда я убедилась, что Герш, скорее всего, не лгал. Этих мужчин и женщин, которые ковыляли по улице в больничных рубахах, – кое-кто из них от старости или слабости не мог самостоятельно держаться на ногах, – вряд ли отправят на работы куда бы то ни было. На следующий день председатель Румковский выступил с речью. Я вместе с сестрой стояла на площади, мы передавали Мейера друг другу с рук на руки. Он снова кашлял и был беспокойным. Отец, превратившийся в тень себя прежнего, остался дома. Он теперь с трудом заставлял себя добрести до пекарни, а оттуда сразу возвращался домой и больше никуда не ходил. В каком-то смысле мой маленький племянник мог лучше позаботиться о себе, чем отец.

Голос председателя Румковского трещал в громкоговорителях, расставленных по углам площади.

– Тяжелый удар постиг гетто. От нас требуют отдать лучшее, что у нас есть, – детей и стариков. Мне не довелось иметь собственных детей, и потому я посвятил лучшие свои годы детям. Я жил и дышал вместе с детьми. Я и вообразить не мог, что собственными руками буду возлагать на алтарь жертвы. В старости я вынужден простирать руки и молить… Братья и сестры, отдайте их мне! Отцы и матери, отдайте мне ваших детей.

В окружавшей нас толпе раздалось аханье, послышались крики.

Мейер в тот момент сидел у меня на руках, я крепко прижала его к себе, но Бася вырвала у меня сына и уткнулась лицом в его волосы. Рыжие, как у Рубина.

Председатель продолжал вещать о необходимости депортировать двадцать тысяч человек, а больные и старики составляют всего тринадцать тысяч. Рядом со мной кто-то крикнул:

– Мы все пойдем!

Другая женщина выдала свое предложение: родители, у которых один ребенок, не должны его потерять, пусть детей отдают те, у кого есть лишние.

– Нет, – прошептала Бася с глазами, полными слез. – Я его не отдам.

Она так крепко обняла Мейера, что малыш заплакал. Теперь председатель говорил, что это единственный способ умиротворить немцев. Что он понимает, как ужасна его просьба. Что он убедил немцев забирать только детей моложе десяти лет, так как они не поймут, что с ними происходит.

Бася согнулась пополам, и ее вырвало. Она протиснулась сквозь толпу, подальше от трибуны председателя, продолжая прижимать к себе Мейера.

– Я понимаю, что значит оторвать часть от тела, – говорил Румковский, пытаясь оправдать свое черное дело.

Я тоже понимала.

Это означает – истечь кровью.


В конце рабочего дня герр Фассбиндер не позволил нам уйти с фабрики даже для того, чтобы сообщить родителям, что мы задержимся допоздна. Начальникам, требовавшим объяснений, он сказал, что у него срочные заказы и ему нужны мы все для работы ночью. Он забаррикадировал двери и встал рядом с пистолетом, которого я никогда у него не видела. Думаю, если бы какой-нибудь солдат пришел забрать работавших у него малышек, он стал бы палить по своим соотечественникам. Он защищал нас. Комендантский час ввели для того, чтобы все сидели по домам, пока эсэсовцы и полиция обыскивают дом за домом, отбирая детей для депортации.

Когда мы услышали выстрелы и крики, герр Фассбиндер приказал всем сидеть тихо. Молодые матери, находившиеся на грани истерики, качали на руках своих малышей. Герр Фассбиндер раздал всем детям леденцы и позволил играть с пустыми катушками, из которых они строили домики, как из кубиков.

К утру я впала в отчаяние. Я не могла не думать о Басе и Мейере. Кто защитит их, когда мой отец превратился в пустую оболочку?

– Герр Фассбиндер, – взмолилась я, – пожалуйста, позвольте мне пойти домой. Мне восемнадцать. Меня уже не примут за ребенка.

– Ты – meine Kleine, – ответил он.

Тогда я совершила нечто невероятно смелое. Я прикоснулась к его руке. Хотя герр Фассбиндер всегда был очень добр ко мне, я никогда не позволяла себе считать, будто мы с ним ровня.

– Если я вернусь домой завтра или послезавтра и обнаружу, что у меня забрали кого-то еще, пока меня не было, то просто не смогу жить дальше.

Герр Фассбиндер посмотрел на меня долгим взглядом, а потом отвел к двери. Выйдя вместе со мной на улицу, он махнул рукой молодому немецкому полицейскому и сказал:

– Эта девушка должна благополучно добраться до дома. Это крайне важно, и я буду считать вас ответственным, если с ней что-нибудь случится. Вы поняли?

Полицейский был ненамного старше меня. Он кивнул, напуганный обещанием возмездия со стороны герра Фассбиндера. Парень быстро пошел со мной к моему дому и остановился, когда мы добрались до разобранных ступеней, ведущих к крыльцу.

Я поблагодарила своего провожатого по-немецки и заскочила в дом. Свет не горел, но я знала: эсэсовцев это не остановит, они все равно придут искать Мейера. Отец поднялся на ноги, как только услышал, что я вошла, обнял меня, погладил по волосам:

– Минуся, я уж думал, что ты пропала.

– Где Бася? – спросила я, и он отвел меня в кладовку – ту, где моя кузина Ривка больше двух лет назад сняла доски с пола. Подстилка из газет закрывала небольшой лаз в полу. Я отодвинула ее и увидела блестящие глаза Баси, в панике глядевшей на меня; услышала, как Мейер тихо тренькает по губам большим пальцем.

– Хорошо, – сказала я, – это очень хорошо. Давайте сделаем еще лучше.

Быстро обшарив взглядом нашу квартиру, я остановилась на бочке, принесенной отцом из пекарни. Когда-то полная муки, теперь она служила нам кухонным столом, так как настоящий мы пустили на дрова. Я опрокинула ее набок, прикатила в кладовку и поставила над дырой в полу. Ничего странного в том, что бочка из-под муки находится в чулане, и это еще одно препятствие, которое помешает эсэсовцам догадаться, что внизу – лаз.

Мы знали, что облава приближается, – слышали голоса людей в соседних квартирах: и те, кого забирали из семей, и те, кто оставался, кричали. Однако прошло еще три часа, прежде чем очередь дошла до нас. Дверь с грохотом распахнулась, и вошли солдаты, требуя ответа, где Мейер.

– Я не знаю, – сказал отец. – Моей дочери нет дома с начала комендантского часа.

Один из эсэсовцев обратился ко мне:

– Говори нам правду.

– Мой отец говорит вам правду, – ответила я.

А потом услышала… Кашель и тихий плач.

Я мигом прикрыла рот рукой.

– Вы больны? – спросил солдат.

Я не могла ответить «да», тогда меня отправили бы на транспорт.

– Просто поперхнулась, вода не в то горло попала, – сказала я, в доказательство стуча себя кулаком по груди.

После этого солдаты больше не обращали на меня внимания. Они начали обыск: открывали шкафы и ящики, заглядывали во все места, где можно было спрятать ребенка; тыкали штыками в соломенные тюфяки, на которых мы спали, вдруг мы засунули туда Мейера; проверили даже топку печи. Когда очередь дошла до кладовой, я замерла на месте и стояла, не шелохнувшись, пока солдат водил винтовкой по полкам, спихивая наши жалкие припасы на пол, и стучал по бочке. Напоследок он заглянул в ее пустое нутро.

Эсэсовец обернулся и бесстрастно уставился на меня.

– Если мы найдем ее прячущейся с ребенком, то убьем, – сказал он и пнул бочку.

Она не опрокинулась. Не покачнулась. Только сдвинулась чуть-чуть вправо и потащила за собой газеты, отчего с краю открылась тонюсенькая черная щель – намек на скрывавшуюся внизу дыру.

Я задержала дыхание, уверенная, что солдат ее заметит, но тот уже кричал остальным, что пора идти в следующую квартиру.

Мы с отцом смотрели, как эсэсовцы уходят.

– Не сейчас, – прошептал папа, когда я сделала шаг к кладовой.

Он с опаской указал на окно, из которого открывался вид на улицу, куда солдаты вытаскивали наших соседей, уводили их, расстреливали. Минут через десять солдаты ушли, из соседних квартир слышались завывания матерей. Отец побежал в кладовку и отодвинул бочку.

– Бася! – крикнула я. – Все закончилось!

Сестра всхлипывала и улыбалась сквозь слезы. Она села, прижимая к себе Мейера, и отец помог ей выбраться из тесного убежища.

– Я боялась, они услышат кашель, – сказала я, крепко обнимая сестру.

– Я тоже этого боялась, – призналась Бася. – Но он был таким хорошим мальчиком. Правда, мой малыш?

Мы обе посмотрели на Мейера, его личико было крепко прижато к шее матери, только так она могла его успокоить. Мейер больше не кашлял. И не кричал.

Но моя сестра, глядя на синие губы и пустые глаза своего сына, закричала.