Знаете, я много раз думала об этом. О том, что случилось бы, если бы я пошла налево, куда меня влек каждый мускул моего тела. Но кому по вкусу истории с плохим концом? Я знала, что должна исполнять приказания, если рассчитываю получить шанс на то, чтобы снова увидеть отца.
Проходя мимо эсэсовца, который заговорил со мной, я заметила, что у него дрожит правая рука, в которой зажат пистолет. Это был почти тремор. Я испугалась, как бы он не пристрелил меня случайно, если не намеренно. А потому прибавила шагу и остановилась рядом с несколькими женщинами. Другой эсэсовец повел нас к зданию из красного кирпича в форме буквы «I». Вдалеке я видела людей, которые топтались среди нескольких чахлых деревьев, тихо сидели перед большим домом с дымовыми трубами. Был ли среди них отец? Видел ли он меня?
Нас затолкали в здание и велели раздеться. Снять все: одежду, обувь, чулки, белье, вынуть шпильки из волос. Я огляделась, стыдно было видеть вокруг голых незнакомых женщин, но еще больше я смутилась, поняв, что охранявшие нас эсэсовцы вовсе не собираются уходить. Но они даже не смотрели на наши тела, им, казалось, было все равно, голые мы или нет. Я двигалась медленно, будто снимала с себя слои кожи, не просто одежду. Одной рукой я пыталась прикрыться, в другой держала ботинки, соблюдая отцовский завет.
Ко мне подошел один из охранников. Скользнул по моей щуплой фигурке ледяным взглядом и остановил его на ботинках.
– Хорошие башмаки, – сказал он, и я крепче сжала их. Эсэсовец протянул руку и выхватил у меня ботинки, а вместо них сунул мне пару деревянных башмаков, добавив: – Слишком хорошие для тебя.
Вместе с ботинками я утратила и всякую возможность подкупить кого-нибудь, чтобы выбраться отсюда или добыть информацию об отце. С этими башмаками пропали и христианские документы, которые дал мне Йозек.
Нас подвели к столу, где вновь прибывших ждали еврейские женщины в полосатой одежде с электрическими бритвами в руках. Подойдя ближе, я увидела, как они бреют арестанткам головы. У одних все-таки оставались короткие волосы, другим везло меньше.
Я не была тщеславной и не отличалась особенной красотой, всегда находилась в тени Дарьи и даже Баси. Пока мы не переехали в гетто, я оставалась по-детски пухлой, круглолицей, бедра у меня терлись друг о дружку при ходьбе. От голода я отощала, но в красавицу не превратилась.
Единственным моим достоянием оставались волосы. Да, они потускнели и были спутанными, но переливались всеми оттенками коричневого – от орехового до красного дерева и тика. Они были волнистые и завивались на кончиках. Когда я заплетала их в косу, она получалась толщиной с кулак.
– Пожалуйста, – взмолилась я, – не остригайте мне волосы.
– Может, у тебя есть что-нибудь, чем ты убедишь меня лишь немного подравнять их? – Женщина наклонилась ко мне. – Похоже, тебе удалось протащить с собой кое-что.
Я вспомнила о ботинках, которые оказались в руках у немецкого солдата. Подумала об этой женщине, которая, вероятно, когда-то была на моем месте. Если немцы хотели превратить нас в животных, тогда, судя по всему, им это удалось.
– Даже если бы протащила, – прошипела я в ответ, – тебе бы это досталось в последнюю очередь.
Женщина посмотрела на меня, подняла бритву и скосила волосы на моей голове под корень.
В этот момент мне стало ясно, что я больше не Минка, теперь я какое-то другое создание, не человек. Дрожа и всхлипывая, не глядя по сторонам, я по команде быстро прошла в душевую. В голове крутилась только одна мысль – о матери и фальшивом душе, про который мне рассказывал тот парень; о наполненных газом фургонах и телах, выгружаемых оттуда посреди леса. Я уставилась на душевые лейки и подумала, что из них потечет – вода или газ? Одна ли я слышала такую историю, и только ли у меня сердце едва не разрывается от страха?
Вдруг послышалось шипение. Я закрыла глаза и попыталась представить себе всех, кого любила в этой жизни: родителей, Басю, Дарью, Рубина и Мейера, Йозека, герра Бауэра, даже Арона. Мне хотелось умереть с их именами на устах.
По коже потекли капли. Вода. Холодная, льется урывками. Потекла и пропала. Я не успела даже сделать полный поворот вокруг, жарко твердя про себя: «Не газ, не газ». Может, тот парнишка ошибся? Или здесь все устроено не так, как в Хелмно. Может, тут действительно, как сказали нам солдаты, трудовой лагерь.
Вот он опять – жалобный крик надежды.
– Raus![52] – заорал охранник.
Мокрая, я быстро выскочила из душевой, и мне дали одежду. Рабочее платье, платок на голову, куртку в сине-серую полоску, ни носков, ни белья.
Я быстро оделась. Мне хотелось поскорее избавиться от стыда, прикрыть наготу, стать такой же, как другие женщины вокруг. Я еще застегивала куртку, когда охранник схватил меня и подтащил к столу. Там какой-то мужчина протер спиртом мое левое предплечье, а другой стал писать на мне. Сперва я не понимала, что он делает. Кожу жгло, и я чувствовала запах горелого мяса. Опустила взгляд: А14660. На мне поставили клеймо, как на скотине. У меня больше не было имени.
Нас затолкали в какой-то барак без света. Когда глаза привыкли к мраку, я увидела нары в три яруса с соломенными подстилками, как в стойлах. Окон не было. Стояла страшная вонь, и внутри находились несколько сотен женщин.
Я вспомнила, как нас везли в переполненных вагонах, несколько дней мы не видели солнца, не выходили наружу, чтобы размяться или справить нужду. Мне не хотелось больше терпеть этот ад, лучше умереть. Да поскорее, думала я.
Не успев толком сообразить, что делаю, я развернулась и побежала прочь от входа в барак. Напрягая все силы, я летела в своих деревянных башмаках по грязи к электрической изгороди.
Я знала: если доберусь до нее, буду свободна. Тогда Арон, Дарья и (прошу Тебя, Господи!) отец будут помнить меня Минкой, а не этой лысой, пронумерованной скотиной. Я вытянула вперед руки, будто неслась навстречу любимому.
Сзади прозвенел женский крик. Я услышала сердитые возгласы охранника, который через мгновение нагнал меня, толчком сбил с ног и навалился сверху всем своим весом. Он схватил меня за шиворот, поднял на ноги и швырнул в барак. Я растянулась на бетонном полу вниз лицом.
Дверь захлопнулась. Я заставила себя встать на колени и тут обнаружила, что кто-то протягивает мне руку.
– О чем ты думала? – сказала какая-то девушка. – Ты погибла бы, Минка!
Я прищурилась. Сперва ничего было не разглядеть из-за тусклого света, кроме обритой головы и синяков на лице. А потом я узнала Дарью.
И так я снова стала человеком.
Дарья провела здесь уже два дня и знала распорядок. Aufseherin – главная надзирательница – отвечала за женские бараки. Она отчитывалась перед Schutzhaftlagerführer – мужчиной, начальником женского лагеря. В первый день Дарья видела, как он забил до смерти заключенную, которая пошатнулась и вышла из строя во время переклички. В каждом бараке имелись Stubenältesten – старшие по комнатам и Blockältesten – старшие по баракам; это были заключенные евреи, которые отвечали за отдельные комнаты и целые бараки, иногда они вели себя хуже охранников-немцев. Старшей у нас была венгерка по имени Борбала, которая напоминала мне гигантского кальмара. Жила она в отдельной комнате барака; ее подбородок утопал в мясистой шее, а глаза блестели, как кусочки угля. Говорила она низким мужским голосом и в четыре часа утра поднимала нас зычным криком. Дарья посоветовала мне спать, не снимая башмаков, чтобы их не украли, и на ночь прятать миску под рубашкой по той же причине. Она объяснила мне устройство Bettenbau – солдатской постели, которую мы должны были воспроизводить из соломенной подстилки и тонких одеял. Разумеется, придать соломе аккуратный вид настоящего матраса было невозможно. Это постоянно давало Борбале повод учить нас на примере очередной избранной ею жертвы. Дарья посоветовала мне сбегать в сортир, потому что их было мало для сотен заключенных, а до поверки оставалось всего несколько минут. Опоздание было еще одним основанием для избиения. Говоря это, Дарья прикоснулась к голове, по ее виску фиолетовым пятном расползся синяк, формой напоминавший цветок. Урок дался ей нелегко.
На поверках нас пересчитывали, иногда часами. Мы стояли навытяжку перед Борбалой, а та выкрикивала наши номера. Если кто-то отсутствовал, перекличка прекращалась, пока недостающую узницу не находили – обычно обессилевшей от болезни или мертвой где-нибудь в бараке. Больную ставили в строй, и перекличка начиналась заново. Нас заставляли заниматься «спортом» – бегать на месте часами, после чего мы в изнеможении падали на землю, а Борбала приказывала нам прыгать по-лягушачьи. Только после этого нас кормили – давали кружку темной воды, которая сходила тут за кофе, и краюху черного хлеба.
– Оставь половину, – посоветовала мне в первый же день Дарья.
И я подумала: она шутит, но нет. Это была единственная твердая пища, какую нам давали. На обед мы получали порцию водянистого супа с гнилыми овощами и бульон из тухлого мяса – на ужин.
– Спать лучше ложиться не на пустой желудок, – заверила меня Дарья.
Иногда мы занимались гимнастикой, хотя из-за скудного питания сил на это у нас не хватало. Иногда разучивали немецкие песни и фразы, включая основные команды.
И все это происходило под сенью того низкого длинного здания, которое я увидела, только сойдя с поезда; его трубы дымили день и ночь. От тех, кто пробыл в карантине дольше нас, мы узнали, что это – крематорий. Его построили евреи. И единственный выход из этой адской дыры – в виде пепла сквозь его топки.
Через пять дней после моего прибытия по окончании утренней переклички Борбала приказала нам всем раздеться догола. Мы построились в шеренгу во дворе, а мужчина в белом халате, которого я помнила со дня приезда в лагерь, важно прошествовал мимо нас. Его сопровождал эсэсовский офицер с дрожащей рукой. Теперь мне было известно, что это начальник лагеря – Schutzhaftlagerführer. Я подумала, вспомнит ли он мою попытку заговорить по-немецки. Но он даже не задержался на мне взглядом. Еще бы, как он мог узнать меня? Я была всего лишь еще одной костлявой бритой арестанткой. Лучше помалкивать и не высовываться, тем более в присутствии эсэсовца. Если мы подведем Борбалу, то позже расплатимся за это.