Рассказчица — страница 53 из 86

Когда мимо проходил офицер-эсэсовец, смотритель «Канады», я про себя называла его: герр Диббук. Человек слишком слаб, чтобы изгнать зло, вселившееся в него.

– Ты глупа до невозможности, – сказала Дарья, когда однажды ночью на нарах я шепотом поделилась с ней своими мыслями на этот счет. – Не все в этом мире выдумка, Минка.

Я ей не поверила. Потому что этот лагерь, этот ужас – в их существование никто никогда не поверит. Взять, к примеру, хотя бы союзников. Если бы они услышали о том, что здесь людей сотнями удушают газом, разве они не поспешили бы спасти нас?

Сегодня мне дали ножницы, чтобы я отпарывала подкладку с одежды. Меня ждала целая гора шуб. Внутри я иногда находила обручальные кольца, золотые серьги, монеты и отдавала их охраннику. Иногда я думала, кому достались мои ботинки и как скоро новая владелица обнаружит спрятанные в каблуках сокровища?

При появлении и уходе герра Диббука по «Канаде» всегда проносилась какая-то тревожная рябь, словно его присутствие действовало на всех как электрошок. Даже не оборачиваясь, я понимала, что ко мне приближается именно он вместе с другим эсэсовским офицером. Они разговаривали, а я подслушивала их беседу на немецком, распарывая подол.

– Значит, в пивной?

– В восемь.

– И не говори мне снова, что ты очень занят. Я начинаю думать, что ты избегаешь общества брата.

Я глянула через плечо. Нечасто можно было услышать, как два офицера разговаривают в такой дружелюбной манере. Обычно они орали друг на друга так же, как на нас. Но эти двое, очевидно, были не чужие.

– Я буду там, – со смехом пообещал герр Диббук.

А разговаривал он с эсэсовцем, который наблюдал за перекличками, отвечал за женский лагерь и имел тремор в правой руке.

С тем, в которого не вселился злой дух. Он был просто зол сам по себе, точка. Это по его приказу избили Агнат, и он всегда присутствовал на поверках – то казался скучающим, и тогда перекличка проходила быстро, то был на взводе и срывал на нас свою ярость. Только сегодня утром он застрелил девушку, которая до того ослабела, что не могла стоять прямо. А когда находившаяся рядом с ней заключенная от испуга подскочила, он убил и ее.

И эти двое родственники?

Некое едва заметное сходство, полагаю, в них было – в очертании челюстей, и волосы у обоих песочного цвета. И вечером, поколотив нас, поморив голодом и вволю поизмывавшись над нами, они пойдут и вместе выпьют пива.

Задумавшись об этом, я прекратила работу, и охранник, следивший, как я перебираю вещи из чемоданов и мешков, заорал, чтобы я занялась делом. Я вытащила из груды, которая никогда не уменьшалась, кожаный саквояж. Достала из него ночную сорочку, несколько лифчиков и смен белья, кружевную шапочку. Там нашлись еще отрез шелка и нитка жемчуга. Я позвала офицера, который курил сигарету, прислонившись к стене сарая, и протянула ему эти вещи для описи и учета.

Взяла из груды следующий чемодан.

Этот я узнала.

Полагаю, такой чемоданчик для однодневной поездки мог быть не только у моего отца, но у скольких из них ручка отремонтирована с помощью проволоки, после того как я использовала его для строительства игрушечной крепости? Повернувшись спиной к охраннику, я опустилась на колени и расстегнула ремни.

Внутри лежали подсвечники моей бабушки, аккуратно завернутые в молитвенную накидку отца. Под ними лежали его носки, трусы, связанный ему матерью свитер. Однажды отец признался мне, что ненавидит его за слишком длинные рукава и колючую шерсть, но мама так старалась, как он мог не притвориться, что это его самая любимая вещь?

Горло у меня перехватило от волнения, я не смела шевельнуться. Несмотря на слова Агнат, несмотря на то, что каждый день, проходя мимо крематория, я видела длинную очередь из вновь прибывших людей, которые, ничего не понимая, ждали, когда их пустят внутрь, я не верила в смерть отца, пока не открыла этот чемодан.

Я была сиротой. Никого у меня не осталось в этом мире.

Дрожащими руками я подняла отцовский талих, поцеловала его и бросила в кучу хлама. Подсвечники отложила в сторону, вспоминая, как мать произносила над ними молитву перед ужином в Шаббат. И взяла свитер.

Руки матери работали спицами, сматывали пряжу в клубки. Отец носил его, под ним билось его сердце.

Я не могла допустить, чтобы этот свитер натянул на себя кто-то другой, кому невдомек, что каждый кусочек этой вещи рассказывает свою историю. Эта пряжа обрела второй смысл – стала повествованием, каждый узелок, каждая петля, каждый накид – часть моей семейной саги. Этот рукав мать вязала, когда Бася упала и ударилась головой об угол стоявшего у пианино стула, ей пришлось тогда накладывать швы в больнице. Горловина никак не удавалась, и мама просила помощи у нашей домохозяйки, которая была более искусной вязальщицей. Когда она мерила обхват груди и бедер у отца, чтобы начать вязание, то шутила, что не собиралась выходить замуж за гориллу с такой длинной талией.

Не случайно слово «история» по сути означает «повесть о чьей-то жизни».

Я уткнулась лицом в свитер и начала всхлипывать, раскачиваясь взад-вперед, хотя и знала, что этим привлеку внимание надзирателей.

Отец обсуждал со мной детали своей смерти, и в конце концов я ее пропустила.

Утерев глаза, я принялась распускать свитер. Наматывала нитки на руку, как повязку, будто накладывала жгут на исходящую кровью душу.

Подошел ближайший ко мне охранник, с криком стал тыкать мне в лицо пистолет.

Давай, убей и меня тоже!

Я не переставала распускать шерсть, пока вокруг меня не образовалось гнездо из ниток, кудрявых, рыжих. Дарья наверняка следила за мной откуда-нибудь, и ей было слишком страшно за себя, чтобы она решилась сказать мне: «Прекрати». Но я не могла остановиться. Я тоже распускалась.

Шум привлек внимание других надзирателей, они подошли посмотреть, что происходит. Один наклонился и хотел забрать подсвечники, но я выхватила их у него, взяла в другую руку ножницы, которыми распарывала подкладки шуб, широко раскрыла их и приставила лезвие к своему горлу.

Охранник-украинец засмеялся.

Вдруг раздался тихий голос:

– Что здесь происходит?

Сквозь толпу протиснулся эсэсовский офицер, отвечавший за «Канаду». Он навис надо мной, оценивая представшую его глазам картину: открытый чемодан, полураспущенный свитер, побелевшие костяшки моих пальцев, сжимавших подсвечник.

Только сегодня утром я видела, как по его приказу одну заключенную так сильно ударили по спине дубинкой, что ее вырвало кровью. Она отказалась выбросить тфилин, найденный в чемодане. Мой поступок – уничтожение собственности, которую немцы считали своей, – был гораздо хуже. Я закрыла глаза, ожидая удара, прося его.

Вместо этого офицер вытащил подсвечники из моей руки.

Когда я открыла глаза, то увидела прямо перед собой лицо герра Диббука. Мускул у него на щеке дергался, подбородок был в светлой щетине.

– Wen gehört dieser Koffer?[53]

– Meinem Vater[54], – буркнула я.

Глаза эсэсовца сузились. Он посмотрел на меня долгим взглядом, повернулся к другим охранникам и рявкнул на них, чтобы перестали таращиться. Потом он снова взглянул на меня, сказал:

– Возвращайся к работе, – и ушел.


Я перестала считать дни. Они все слились в один, как размокший под дождем мел: я плелась из одного конца лагеря в другой, стояла в очереди за миской супа, который был не более чем горячей водой, в которой плавали ошметки турнепса. Мне казалось, я знаю, что такое голод; нет, я себе этого даже не представляла. Некоторые девушки воровали найденные в чемоданах банки с консервами, но у меня не хватало смелости. Иногда я мечтала о булочках, которые пек для меня отец, и ощущала на языке вкусовой фейерверк корицы. Я закрывала глаза и видела стол, стонавший под грузом яств, приготовленных для ужина в Шаббат; чувствовала вкус хрустящей жирной кожи цыпленка, которую норовила стащить с птицы, вынутой из духовки, хотя мать била меня по руке и велела ждать, пока еду не подадут к столу. Во сне я пробовала все эти вкуснейшие вещи, но они обращались в пепел у меня во рту – не такой, что остается от углей, но тот, который день и ночь выгребали лопатами из крематория.

Я научилась выживать. Лучшее место во время переклички, когда мы выстраивались по пять человек в ряд, было в центре, вне досягаемости для плетей и пистолетов эсэсовцев, и при этом близко к другим заключенным, которые поддержат тебя в случае обморока. В очереди за едой лучше оказаться где-нибудь в середине. Первые получали свою порцию прежде других, но им доставалась водянистая жижа сверху. А если держаться в середине, больше шансов, что тебе в миску попадет что-нибудь питательное.

Охранники и капо бдительно следили за тем, чтобы мы не разговаривали за работой или во время переходов. Только в бараке, ночью, мы могли общаться относительно свободно. Но, по мере того как дни перетекали в недели, я заметила, что болтовня отнимает слишком много сил. Да и что мы могли сказать друг другу? Если мы и беседовали о чем-то, так это о еде, которой не хватало нам больше всего. Мы обсуждали, где в Польше готовили самый вкусный горячий шоколад, самые сладкие марципаны или лучшие птифуры. Иногда, делясь воспоминанием о каком-нибудь блюде, я замечала, что другие женщины слушают меня.

– Это потому, что ты не просто рассказываешь историю, – объяснила Дарья. – Ты пишешь картину словами.

Может, и так, но в том-то и штука со словесной живописью: стоит плеснуть на нее холодной реальностью, как она размывается, и поверхность, которую ты пыталась покрыть цветными красками, становится такой же серой и неприглядной, как всегда. Каждое утро по пути в «Канаду» я видела евреев, ожидавших в «рощице» очереди в крематорий. Они были в своей одежде, и я думала: как скоро мне придется отпарывать подкладку от этого шерстяного пальто или рыться в карманах этих брюк? Проходя мимо них, я не отрывала взгляда от земли. Если бы я подняла глаза, эти люди пожалели бы меня – бритоголовую, тощую, как огородное пугало. Если бы я взглянула на них, они прочли бы в моих глазах то, что скоро сами узнают: душ, который им предложат принять перед отправкой на работы, для профилактики, – это ложь. Если бы я подняла глаза, у меня возникло бы искушение прок