ричать правду, сказать им, что запах дыма, который они ощущают, идет не с фабрики или кухни, – это горят тела их друзей и родственников. Я начала бы кричать и, вероятно, не смогла бы остановиться.
Некоторые женщины молились. Я не видела в этом смысла: если бы Бог был, Он не допустил бы такого. Другие говорили, что Освенцим – настолько жуткое место, что Господь сюда не заглядывает. Если я и молилась о чем-нибудь, так это о сне, чтобы отключиться поскорее и не чувствовать, как мой желудок переваривает свои стенки. А в течение дня вместо молитв я тупо совершала положенные действия: вставала в строй на поверки, шла в строю на работу, стояла в очереди за едой, потом опять маршировала на работу, обратно в барак, строилась на поверку, залезала на нары.
Работа, которую я выполняла, была нетрудной в сравнении с тем, чем занимались другие женщины. Мы приходили с холода в сортировочные сараи. Мы таскали чемоданы и одежду, но не камни. Самое трудное в моей работе было знать, что я последняя, кто коснется принадлежавших кому-то вещей, увидит лицо их хозяина на фотографии, прочтет любовные письма, написанные его женой. Хуже всего, конечно, было с детскими вещами – игрушками, одеялами, милыми кожаными башмачками. Дети здесь не выживали; их отправляли «в душевую» первыми. Натыкаясь на что-нибудь детское, я иногда заливалась слезами. Сердце разрывалось на части, когда я брала в руки какого-нибудь плюшевого медвежонка, которого никогда уже не прижмет к груди бывший владелец, прежде чем бросить его в кучу вещей, подлежавших уничтожению.
Я начала ощущать огромную ответственность, будто мой ум – это сосуд, куда я должна поместить на хранение память обо всех погибших. Мы легко могли умыкнуть какую-нибудь одежду, но первой украденной мной из «Канады» вещью был не шарф и не пара теплых носок. Это было чье-то воспоминание.
Я дала себе обещание: даже если получу за это оплеуху от охранника, буду задерживаться на атрибутах жизни, память о которой вот-вот сотрут навсегда. Я с благоговением прикасалась к очкам; я завязывала розовые ленточки на вязаных пинетках; я запоминала один из адресов из маленькой записной книжки в кожаном переплете.
Смотреть на фотографии было труднее всего, потому что они оставались единственным доказательством того, что человек, надевавший это белье, носивший этот чемодан, жил, радовался. А мне вменялось в обязанность уничтожать свидетельства его существования.
Но однажды я этого не сделала.
Дождавшись, когда надзиратель уйдет из моего ряда, я открыла альбом с фотографиями. Под каждым снимком аккуратным почерком были сделаны подписи с датами съемки. Все запечатленные на карточках улыбались. Я увидела молодую женщину, вероятно хозяйку этого чемодана, она сияла улыбкой, глядя в лицо молодому человеку. Я посмотрела на их свадебную фотографию и на снимок, сделанный в отпуске где-то за границей, с девчушкой, которая гримасничала в камеру. Сколько лет назад это было?
Затем следовала серия фотографий младенца, аккуратно подписанных: «Ания, 3 дня», «Ания сидит», «Первые шаги Ании», «Первый день в школе», «Первый выпавший зуб!».
А потом снимки закончились.
Эту девочку звали так же, как героиню моего романа, что сделало ее еще более притягательной. Я слышала, как охранник кричит на кого-то у меня за спиной. Быстро вытащила одну фотографию из уголков, которые удерживали ее на странице альбома, и сунула в рукав.
Подошел надзиратель, я запаниковала, решив, что он наверняка видел, как я взяла снимок, но он только сказал, чтобы я работала быстрее.
В тот первый день я вернулась в барак с фотографиями Ании, Гершеля с Гердой и маленького Хаима, потерявшего два передних зуба. На следующий я набралась храбрости и стащила восемь фотографий. Потом мне дали другую работу – грузить одежду в тачки и отвозить ее на склад. Как только меня вернули на сортировку вещей, я стала снова совать снимки в рукав и прятать их в соломе на своих нарах.
Воровством я это не считала. Это было архивирование. Перед сном я вытаскивала фотографии – колоду мертвецов, которая становилась все толще, и шепотом повторяла их имена: Ания, Гершель, Герда, Хаим. Вольф, Миндла, Двора, Израэль. Шимон, Элька. Рахиль и Хая, близняшки. Элиас, плакавший после обрезания. Шандла в день свадьбы.
Пока я их помню, они еще здесь.
Дарья работала рядом со мной, и у нее болел зуб. Я видела, как вздрагивают ее плечи, когда она пытается сдержать стон. Стоит показать, что ты больна, и станешь еще более крупной мишенью для надзирателей, которые воспринимали любую слабость как повод уцепиться за нее и досадить сильнее.
Уголком глаза я видела, что Дарья взяла в руки маленький альбом для автографов в обложке с блестками. Когда мы были маленькими, у самой Дарьи был точно такой же. Иногда мы с ней стояли у входа в театр или модный ресторан и ждали, когда появятся гламурные женщины в белых меховых манто, на серебристых каблуках, под ручку со своими шикарными кавалерами. Я понятия не имела, действительно ли кто-нибудь из них знаменитость, но в нашем воображении они ими были. Дарья украдкой глянула на меня и передала мне альбом, пихнув его по скамье. Я спрятала добычу под пальто, подкладку которого отрывала.
В книжечке было много всего: билетики из кино и наброски зданий; обертка от мятного леденца; небольшое стихотворение, которое, как я поняла, сопровождало игру с хлопаньем в ладоши; лента для волос и кусочек тафты от нарядного платья; выигрышный билет с распродажи в кондитерской. На задней обложке изнутри были написаны два слова: «Никогда не забывай». К передней, тоже с внутренней стороны, приклеена фотография двух девочек с подписью: «Гитла и я». Кто такая «я», осталось неизвестным. Никакой информации для определения, кто хозяйка этого альбома, не было, но почерк, старательный и петлистый, явно выдавал в ней девочку-подростка.
Я решила, что назову ее Дарьей.
Искоса глянув на свою подругу, я увидела, что та утирает рукавом слезы. Наверное, она подумала: что случилось с ее собственным альбомом для автографов в обложке с блестками? Или о счастливой девушке, которой он когда-то принадлежал.
Если бы я своими глазами не видела эту трансформацию, то не узнала бы Дарью. Стройное, гибкое тело танцовщицы, которому я когда-то так завидовала, превратилось в мешок костей. Под одеждой проглядывали бугры позвоночника, будто столбики забора. Глаза запали, губы высохли и потрескались. Она завела привычку до крови обкусывать ногти.
Я вполне уверена, что, на ее взгляд, выглядела не менее жутко.
Оторвав от обложки фотографию, я с натренированной ловкостью спрятала ее в рукав.
Вдруг над моим плечом кто-то протянул руку и взял альбом.
Герр Диббук стоял так близко ко мне, что я чувствовала хвойный запах его лосьона после бритья. Я не повернула головы, не сказала ни слова и виду не подала, что узнала его. А он листал страницы альбома. Мне было слышно.
Конечно, он заметил пустое место, с которого что-то сорвали, но молча отошел от меня, бросив альбом в кучу вещей, которые сожгут. Однако еще не меньше четверти часа я ощущала жар его взгляда у себя на затылке и в тот день больше ничего не взяла из «Канады».
Ночью Дарья не могла уснуть от страшной боли.
– Минка, если я умру, у тебя не останется моей фотографии, – прошептала она, дрожа рядом со мной.
– Мне она не нужна, потому что ты не умрешь, – ответила я.
Я знала, что зуб у нее инфицирован. Изо рта у Дарьи пахло так, будто она гниет изнутри, а щека распухла и увеличилась вдвое. Если зуб не выпадет, ей не выжить. Я прижалась к ее спине, делясь с подругой теплом своего тела.
– Повторяй их со мной, – сказала я. – Это тебя отвлечет.
Дарья помотала головой:
– Больно…
– Прошу тебя, – молила я. – Попытайся.
Фотографии мне больше были не нужны. Ания, Гершель, Герда, Мейер, Вольф. Произнося каждое имя, я вспоминала лицо со снимка.
Потом раздался едва слышный голос Дарьи:
– Миндла?
– Точно. Двора. Израэль.
– Шимон, – добавила Дарья. – Элька.
Рахиль и Хая. Элиас. Фишель и Либа, Байла, Лейбус, Моша, Брайна, Гитла и Дарья.
Тут она перестала повторять вместе со мной. Тело ее обмякло.
Я проверила, дышит ли она, а потом сама отключилась.
Наутро Дарья проснулась с опухшим красным лицом, кожа у нее горела. Она не могла подняться с нар, так что мне пришлось тащить ее в туалет и обратно в барак, самой застилать постель. Когда вошла Тварь, я вызвалась нести котел с кашей, потому что за это полагалась дополнительная пайка. Ее я отдала Дарье, которая так ослабела, что не могла миску до рта донести. Я попыталась заставить ее открыть рот, напевая песенку, как Бася пела Мейеру, когда тот отказывался есть.
– Ты не умеешь петь, – прохрипела Дарья, слегка улыбнувшись, и этого хватило мне, чтобы влить ей в рот немного жидкости.
Во время поверки я поддерживала ее в вертикальном положении, молясь, чтобы главный офицер – тот, у которого дрожала рука, про себя я называла его герр Тремор, – не заметил, что Дарья больна. Герр Тремор, вероятно, хворал чем-то, отчего у него была эта трясучка, но его недуг, видно, не был слишком тяжелым и не мешал ему жестоко карать нас своими собственными руками. На прошлой неделе, когда одна новая девушка повернулась налево, а не направо по его команде, он наказал весь барак. Мы два часа занимались гимнастикой под холодным проливным дождем. Ни к чему говорить, что не меньше десятка голодающих женщин не вынесли этого и попадали в грязь без сил, а герр Тремор подходил к ним и пинал ногами, чтобы заставить подняться. Но сегодня он, похоже, торопился; вместо того чтобы преподать урок нам всем или выбрать для наказания какую-нибудь одну жертву, он быстро провел перекличку и отпустил капо.
У меня была важная задача. Я должна не только прикрыть Дарью и выполнить работу за двоих, но и стащить что-нибудь острое и маленькое, чем можно выбить зуб.
Мне удалось посадить Дарью рядом с собой на скамью и самой устроиться так, чтобы каждый раз, как ей нужно было нести какую-нибудь ценную вещь в ящик в центре сарая, я тоже шла с ней. Однако к концу дня мне так и не попалось под руку ничего подходящего. Три пары зубных протезов, свадебное платье, помада в тубах, но ничего острого и прочного.