И вдруг.
В одном кожаном ранце под шелковой подкладкой обнаружилась авторучка.
Я сжала ее в руке, аж пальцы заболели. Ощущение показалось таким знакомым, нормальным, что прошлое, которое я хирургическим путем отрезала от своего текущего существования, нахлынуло на меня. Я увидела себя сидящей на подоконнике в отцовской пекарне с блокнотом на коленях, в котором я пишу свою книгу. Вспомнила, как грызла кончик ручки, слушая звучавший в голове диалог Ании и Александра. История вытекала из меня, как кровь из пораненной руки. Иногда казалось, что я пропускаю через себя пленку фильма, который уже запущен киномехаником, что я лишь проектор, а не создатель. Когда я писала, то чувствовала себя ничем не связанной, невероятно свободной. А теперь едва могу вспомнить это ощущение. Все проведенное здесь время я не осознавала, как сильно мне не хватает его. «Настоящие писатели не могут не писать, – сказал мне однажды герр Бауэр, когда мы обсуждали Гёте. – Вот как человек узнаёт, фройляйн Левина, предназначено ли ему судьбой стать поэтом».
Пальцы мои, обхватившие ручку, так и зудели. Я не знала, есть ли в ней чернила. Чтобы проверить это, я прикоснулась кончиком к цифрам, выжженным на моем левом предплечье. Чернила растеклись по коже прекрасным черным пятном Роршаха и полностью скрыли ненавистный арестантский номер.
Я сунула ручку в карман робы и напомнила себе: это для Дарьи, не для меня.
Вечером я попросила помощи у другой девушки, чтобы держать Дарью во время вечерней поверки. Через два часа, когда нас отпустили в барак, она едва стояла на ногах. И не позволяла прикасаться к своей щеке, чтобы я могла разомкнуть ей губы и посмотреть, как сильно развилось воспаление.
Лоб у Дарьи пылал так, что руку от него хотелось отдернуть.
– Дарья, – сказала я, – доверься мне.
Она в полуобмороке упрямо замотала головой и простонала:
– Оставь меня.
– Я оставлю. После того, как выбью этот дурацкий зуб.
Мое замечание не прошло мимо ее затуманенного сознания.
– Еще чего.
– Заткнись и открой рот, – проговорила я, но, как только хотела взять ее за подбородок, она отпрянула и захныкала:
– Будет больно-о?
Я кивнула, глядя ей прямо в глаза:
– Да. Если бы у меня был газ, я дала бы его тебе.
Дарья захохотала. Сперва тихо, потом во всю глотку, так что другие девушки повернулись к нам со своих нар.
– Газ, – заливалась смехом Дарья, – разве у тебя есть газ?
Я поняла, какую глупость сморозила, учитывая происходящее за стенами нашего барака. Вдруг я тоже захохотала. Это было какое-то жуткое веселье висельников, и мы не могли остановиться. Повалившись друг на друга, мы фыркали и ухали, пока от нас в отвращении не отвернулись все остальные обитательницы барака.
Когда мы наконец совладали с собой, то некоторое время сидели, тяжело дыша и обняв друг друга изможденными руками, как два сцепившихся богомола.
– Если ты не можешь дать мне обезболивание, – сказала Дарья, – тогда отвлеки меня, ладно?
– Могу спеть тебе, – предложила я.
– Ты хочешь сделать мне больнее или унять боль? – Подруга в отчаянии смотрела на меня. – Расскажи историю.
Я кивнула. Достала из кармана ручку и постаралась вытереть ее как можно лучше, что было нелегко, так как одежда у меня была грязная. Потом я взглянула на свою лучшую подругу, мою единственную подругу.
Рассказывать ей что-нибудь из нашего прошлого было нельзя, это слишком расстроит ее. Представлять наше будущее – невозможно, едва ли оно у нас было.
Только одну историю я помнила наизусть: ту, которую я писала, а Дарья читала многие годы.
– Отец обсуждал со мной детали своего ухода, – начала я, слова всплывали из глубины памяти и механически слетали с языка. – Ания, – говорил он, – чтобы на моих похоронах никакого виски. Пусть будет самое лучшее вино из ежевики. И ни капли слез, запомни. Только танцы. А когда меня опустят в землю, хочу, чтобы зазвучали фанфары и полетели белые бабочки. – Личность, вот какой был у меня отец. Деревенский пекарь, каждый день в придачу к хлебам, которые готовил для жителей, он пек одну булочку для меня – особенную и самую вкусную, свернутую в кольцо и похожую на корону принцессы, в тесто отец добавлял сладкую корицу, шоколад и один секретный ингредиент – свою любовь ко мне (так говорил он сам), и ничего вкуснее я в жизни не ела.
Я осторожно открыла Дарье рот и приставила ручку к распухшей десне. Взяла в руку камень, который подобрала на улице.
Мы жили на окраине деревушки, такой маленькой, что все знали друг друга по именам. Наш дом с соломенной крышей был сложен из речных камней; печь, в которой отец готовил хлеб, прогревала его целиком. Я частенько сидела за кухонным столом и лущила горох, который растила сама в маленьком садике позади дома, а отец открывал заслонку кирпичной печи, засовывал внутрь пекарскую лопату и вынимал круглые румяные караваи. Свет мерцающих углей подсвечивал мышцы его рук и спины, рельефно выделявшиеся под пропитанной потом рубахой.
– Я не хочу, чтобы меня хоронили летом, Ания, – говорил он. – Постарайся, чтобы я умер в прохладный день, когда дует свежий ветерок. Пока птицы не улетели на юг, пусть споют для меня.
Я притворялась, что беру на заметку его просьбы. Меня не пугали такие мрачные разговоры; отец казался мне слишком здоровым и сильным, чтобы я могла поверить, будто эти его просьбы когда-нибудь придется выполнять. Некоторые жители деревни находили наши отношения с отцом странными – как мы можем шутить о таких вещах? – но моя мать умерла, когда я была маленькой, и у нас никого больше не было: у меня – он, а у него – я.
Дарья наконец расслабилась, зачарованная туманом моих слов. Но и весь барак тоже притих; женщины слушали меня.
– Отец обсуждал со мной подробности своего ухода… – сказала я и занесла камень над ручкой, – но в конце концов я опоздала.
Произнося последнее слово, я стукнула камнем по ручке, как по зубилу. Дарья издала нечеловеческий вопль и изогнулась, будто ее полоснули мечом. Я в ужасе отпрянула. Что я натворила! А она зажала рукой рот и перекатилась на бок.
Когда Дарья взглянула на меня, глаза у нее были ярко-красные, сосуды в них полопались от крика. Кровь текла по подбородку, будто она упырь, только что убивший свою жертву.
– Прости меня! – воскликнула я. – Я не хотела делать тебе больно…
– Минка, – просипела моя подруга сквозь слезы, сквозь кровь и стала хватать меня за руку; по крайней мере, мне показалось, что она делает именно это, а потом я поняла: Дарья пыталась что-то дать мне.
На ее ладони лежал выбитый гнилой зуб.
На следующий день лихорадка у Дарьи спала. Я снова принесла завтрак с кухни, чтобы получить дополнительную порцию и помочь подруге набраться сил. Она улыбнулась мне, и я увидела дырку на месте выбитого зуба, черный провал.
Тем вечером в нашем бараке появилась новая жилица. Она была из Радома и отдала своего трехлетнего ребенка старухе-матери на платформе, где арестанты выгружались из вагонов. Такой совет ей шепнул мужчина в полосатой робе. Женщина плакала не переставая.
– Если бы я знала, – захлебываясь слезами, причитала она. – Если бы я знала, почему он так сказал, то никогда бы не сделала этого.
– Тогда вы оба уже были бы мертвы, – сказала Эстер, самая старшая в нашем бараке женщина, пятидесяти двух лет. Она работала с нами в «Канаде» и имела свой бизнес на лагерном черном рынке – меняла украденные из чемоданов сигареты и одежду на еду.
Новая арестантка не унималась. Такое случалось нередко, но эта плакальщица выражала свое горе очень громко. А мы все вымотались от недоедания и долгой работы. Ее слезы расстраивали нас. Она была хуже дочки раввина из Люблина, которая всю ночь напролет молилась.
– Минка, сделай что-нибудь, – наконец попросила Эстер.
– Что я могу сделать?
Не в моих силах вернуть ей ребенка или мать. Я не властна изменить то, что случилось. Честно говоря, меня эта женщина раздражала; вот какой жестокой я стала. В конце концов, мы все перенесли утраты, как и она. С чего она взяла, что ее горе какое-то исключительное и лишает нас драгоценных часов сна?
– Если мы не можем утихомирить ее, может, тогда заглушим? – предложила одна девушка.
Послышался одобрительный хор голосов.
– На чем ты закончила, Минка? – спросила Эстер.
Сперва я не поняла, про что она говорит. А потом сообразила: эта женщина хочет услышать сочиненную мной историю, ту, которой я отвлекала Дарью прошлой ночью. Если она сработала как обезболивание, может, и плач этой несчастной о своем ребенке заглушит?
Женщины уселись на нарах, похожие на стебли тростника у края пруда, – тощие и слегка покачивающиеся, они опирались друг на друга. Я видела, как блестят их глаза в темноте.
– Давай, – Дарья толкнула меня локтем, – у тебя благодарные слушатели.
И я начала рассказывать про Анию, для которой день начался, как обычно. Октябрь выдался на удивление холодный; листья срывало ветром с ветвей деревьев, и они маленькими вихрями кружились в демоническом танце у ее ботинок, отчего она и поняла, что случится беда. Отец научил ее, помимо всего прочего, завязывать шнурки, находить путь по звездам, распознавать чудовище под личиной человека.
Я рассказывала о жителях деревни, доведенных до грани отчаяния. Кто-то убивал скотину на фермах, из домов пропадали собаки. В округе орудовал какой-то свирепый зверь, он был среди них.
Я рассказала им о Дамиане, капитане стражи, который хотел, чтобы Ания вышла за него замуж, и не гнушался для этого принуждением. Как он сказал испуганным людям, что если они останутся за стенами деревни, то будут в безопасности.
Эту часть я написала после того, как мы переехали в гетто. Когда я еще верила в это.
В бараке стояла тишина. Дочь раввина больше не молилась; рыдания новой женщины стихли.
Я описала, как Дамиан взял последний багет, который Ания должна была продать на рынке, как он поднял в руке монеты, чтобы она не могла их достать, и не отдавал, пока девушка не согласилась поцеловать его. Как она спешила домой с пустой корзиной, а он в