Рассказчица — страница 56 из 86

пивался глазами в ее спину.

– Дом от тропинки отделял ручей, – произнесла я голосом Ании. – И отец положил широкую доску, чтобы мы могли перебираться через него. Но сегодня, когда я дошла до переправы, то остановилась и нагнулась к воде, чтобы напиться и смыть горький вкус Дамиана, приставший к моим губам.

Я сцепила руки.

– Вода… стала красной. Я поставила на землю корзину, которую несла, и пошла вдоль берега вверх по течению ручья… и тогда я увидела.

– Что увидела? – сонно спросила Эстер.

В ту минуту я вспомнила, как мать говорила мне, что нужно быть человеком, ставить интересы других выше своих собственных. Я посмотрела на новую заключенную и подождала, пока она не встретится со мной взглядом, и после этого сказала:

– Вам придется подождать до завтра. Тогда узнаете.

Иногда, чтобы протянуть еще один день, вам нужна веская причина цепляться за жизнь.


Именно Эстер посоветовала мне записывать свою историю.

– Кто знает, – сказала она, – может, когда-нибудь ты станешь знаменитой.

Я рассмеялась:

– Скорее, эта история умрет вместе со мной.

Но я поняла, о чем она просит: пусть моя история существует, чтобы ее могли читать и перечитывать, даже если меня заберут отсюда. Истории всегда переживают своих сочинителей. Мы много узнаём о Гёте и Чарльзе Диккенсе из написанных ими книг, хотя сами авторы давным-давно умерли.

Думаю, именно эта мысль стала толчком к тому, чтобы взяться за дело. Ведь от меня не останется даже фотографии, которую кто-нибудь сможет стащить из «Канады» и запомнить. У меня не осталось ни дома, ни родных, которые хранили бы память обо мне. Может, я вообще недостаточно примечательна, чтобы обо мне помнить; особенно если посмотреть, как я выглядела тогда, в лагере, – просто еще одна заключенная под номером. Умри я в этой адской дыре, а шансы на это были очень высоки, может, кто-то другой выживет и расскажет своим детям историю, которую придумывала одна девушка по ночам в лагерном бараке. Такова суть вымысла: стоит ему попасть в мир, он не исчезает. Выпущенную на волю историю не удержать, она устремляется в мир, как тайны из открытого ящика Пандоры, передается, как инфекция, распространяется от придумавшего ее человека к слушателю и дальше.

Забавно, но выполнить задуманное помогли фотографии. Однажды во время своего монотонного рассказа я уронила на пол стопку фотокарточек. Торопливо собирая их, я заметила, что некоторые упали лицом вниз. На белой картонной подложке одного из снимков было написано: «Мойша, 10 мес.».

Кто-то написал это!

Белое поле было маленьким, я привыкла к большему формату листа, но это все равно бумага. И у меня были десятки фотографий и авторучка.

Смысл в жизни можно обрести двояко. Я буду играть роль барачной Шахерезады по ночам, плетя историю про Анию и Александра, пока они живут и дышат, как мы. А потом буду несколько часов писать при свете луны под равномерный храп и редкие всхлипы других женщин. Для того чтобы защитить свой труд, я писала по-немецки. Если эти заполненные текстами карточки обнаружат, наказание будет суровым, это я понимала, но, может, оно смягчится, если охранники прочтут их и поймут, что это мои фантазии, а не тайные послания к другим заключенным с подстрекательством к восстанию. Я писала по памяти, по ходу дела добавляя и редактируя какие-то фрагменты, и всегда с особенной тщательностью прорабатывала сцены, где речь шла о какой-нибудь еде. Подробнейшим образом я описала мякиш вкуснейшей булочки, которую пек для Ании отец, маслянистость рассыпающейся на тончайшие хлопья корочки, долго сохранявшееся в ней тепло, вкус корицы, остававшийся на кончике языка.

Я писала, пока чернила в ручке не иссякли; нацарапала, сколько успела, мелким, аккуратным почерком на оборотах более сотни фотографий мертвецов.


– Raus!

Только что я спала и видела сон, как меня привели в комнату, где стоит стол длиной в километр, на котором лежат горы еды, и мне нужно добраться до другого его конца, съев всё, иначе меня не выпустят. И вот уже Тварь лупит металлической палкой по нарам куда попало, я получила удар по спине и по бедру, прежде чем успела слезть вниз со своего насеста.

Тварь стояла ко мне спиной и орала. Несколько охранников ввалились в барак и распихивали женщин, стаскивали тонкие одеяла и сметали солому с деревянных нар. Они искали запрещенные вещи.

Иногда нас оповещали о грядущих обысках. Я не знаю как, но слухи до нас доходили, и нам хватало времени спрятать закопанное в солому на нарах где-нибудь на себе. Сегодня нас никто не предупредил. Я помнила роман, конфискованный у нас несколько недель назад, из-за которого Агнат избили до смерти. На моих нарах, под соломой, лежала стопка фотографий с написанной на них историей.

Одну девушку вытащили из барака, когда охранник обнаружил спрятанное радио. По ночам мы слушали Шопена, Листа и Баха, а однажды передавали балет Чайковского, который Дарья танцевала на репетициях в Лодзи, она потом плакала во сне. Иногда в эфир врывались новости, из них я узнавала, что для немцев война складывается не слишком удачно и они не могут вернуть себе Бельгию, а американцы после высадки во Франции этим летом продолжают наступление, и говорила себе: это лишь дело времени, но война обязательно закончится, и я обрету свободу.

Если, конечно, переживу этот момент и ему подобные.

Тварь сунула руку в солому на нарах под моими и вынула оттуда что-то похожее на завернутый в бумагу небольшой камень. Она поднесла его к губам, лизнула и спросила:

– Кто здесь спит?

Пять девушек, которые каким-то чудом умещались в этом тесном углу, выступили вперед, крепко держась за руки.

– Кто украл шоколад? – потребовала ответа Тварь.

Девушки выглядели совершенно сбитыми с толку. Очень возможно, что какая-то более смекалистая обитательница барака в последний момент запихнула свою заначку, добытую контрабандным путем, в солому на чужих нарах, чтобы отвести от себя заслуженную кару. Как бы там ни было, но девушки стояли молча, уперев взгляды в грязный пол.

Blockälteste схватила одну из них за волосы. Тем, кто работал в «Канаде», позволяли их отращивать. Мои теперь были уже длиной примерно в дюйм. Это была только одна из многих привилегий, которые давало назначение на работу в сортировочный барак, и она вызывала зависть у других заключенных. Надзиратели называли нас жирными свиньями, потому что мы выглядели более здоровыми, чем большинство узниц, так как могли воровать еду, которую находили в чемоданах.

– Это твое? – заорала Тварь.

Девушка замотала головой:

– Нет… Я не…

– Может быть, это подстегнет вашу память, – сказала старшая по бараку и с размаху ударила своей палкой по лицам сразу всех пятерых, выбивая им зубы, ломая носы и сбивая с ног.

Тварь растолкала их пинками, чтобы еще порыться в соломе на нарах. Сердце у меня стучало, как пулемет; на висках выступил пот. Я увидела, что ее рука сомкнулась на фотографиях, которые я перевязала вытащенной из подола платья ниткой.

Тварь развязала бантик, и тут вперед вышла Дарья:

– Они мои.

У меня отвисла челюсть. Я понимала: она платит мне за спасение жизни. Не успела я рта раскрыть, как вперед шагнула другая женщина – та, что прибыла к нам всего три дня назад и без конца лила слезы по своему сыну и матери. Я до сих пор не знала, как ее зовут.

– Она врет, – заявила женщина. – Они мои.

– Они обе врут. – Я посмотрела на «плакальщицу», удивляясь, что ею движет? Она пытается спасти меня? Или ищет смерти? – Она не работает в «Канаде». А эта, – я кивнула на Дарью, – не знает немецкого.

Только что я стояла и храбрилась, и вот уже меня вытаскивают из барака. На улице лупил дождь, и ветер бушевал, как злой дракон. Один из моих деревянных башмаков увяз в грязи; я едва успела подобрать его. Без обуви здесь не выжить. Точка.

Посреди двора, под дождем, который, не скупясь, поливал его шерстяную форму, стоял эсэсовский офицер, прозванный мною герром Тремором. Рука у него не тряслась, когда он поднял кнут и хлестнул им по спине девушку из моего барака, которая спрятала у себя радио. Бедняжка упала в лужу вниз лицом. После каждого удара эсэсовец орал на нее, чтобы она вставала, и снова бил.

Я буду следующей.

Меня пробрала дрожь. Зубы стучали, из носа текло. Я думала, кого он прикончит сегодня: девушку, стянувшую в «Канаде» радио? Или меня?

Странно размышлять о смерти. Раньше мы с отцом в шутку обсуждали его кончину. Теперь я думала о том, как завершится моя собственная жизнь.

Пожалуйста, пусть я умру быстро.

Если меня ждет пуля, цельтесь в сердце, не в голову.

Хорошо, если мне не будет больно.

Лучше бы умереть от внезапного удара, чем от инфекции. Я бы даже не отказалась от газа. Может, это как уснуть и не проснуться.

Не знаю, в какой момент я начала считать массовое уничтожение людей в этом лагере гуманным – как думали немцы, полагаю, – но если альтернативой было постепенное превращение в труп, так же как мой ум неуклонно деградировал из-за голода, что ж, тогда, может быть, лучше покончить со всем этим одним махом.

Охранник подвел меня к герру Тремору, и тот поднял взгляд. Дождь хлестал его по лицу, глаза, я заметила, были остекленелые – блеклые и серебристые, как зеркало.

– Я еще не закончил, – сказал он по-немецки.

– Нам подождать, Schutzhaftlagerführer? – спросил охранник.

– Я не собираюсь торчать весь день под этим сраным дождем из-за того, что какое-то животное не способно соблюдать правила, – прорычал он.

Я вскинула подбородок и очень четко произнесла по-немецки:

– Ich bin kein Tier[55].

Герр Тремор прищурился и посмотрел мне в глаза. Я тут же опустила взгляд.

Он поднял правую руку, в которой держал кнут, и хлестнул им меня по щеке, голова моя резко дернулась вбок.

– Da irrst du dich[56]