Рассказчица — страница 66 из 86

Так что я кивнула. Женщина указала мне на сеновал. Туда вела лестница, сбитая из деревянных жердей, сквозь трещину в крыше лился свет. Не выпуская из руки кусок хлеба, который дала мне хозяйка, я забралась наверх, легла на кипу сена и заснула раньше, чем жена фермера успела закрыть за собой дверь сарая.

Прошло, наверное, несколько часов, прежде чем я проснулась от звука шагов. Я глянула вниз. Фермерша втащила в сарай металлическую шайку с водой. На шее у нее висело белое полотенце, на свободной руке лежала стопка сложенной одежды. Увидев мое лицо, женщина поманила меня рукой и тихо сказала:

– Иди сюда.

Я сползла вниз по лесенке и неловко переминалась с ноги на ногу. Фермерша похлопала рукой по тюку сена, чтобы я села. Потом встала на колени у моих ног, обмакнула в воду тряпицу и стала осторожно протирать мне лоб, щеки, подбородок. Когда тряпка покрывалась грязью, она споласкивала ее.

Я позволила ей вымыть мои руки и ноги. Вода была теплая – невиданная роскошь. Когда женщина принялась расстегивать на мне платье, я отшатнулась, но она взяла меня за плечи своими умелыми руками и, отворачивая от себя, тихо сказала:

– Ш-ш-ш.

Я почувствовала, как грубая ткань, будто кожура, отделяется от моего тела, как мягкая тряпка проходится по каждому позвонку, по угловатым крыльям тазовых костей, по выпирающим ребрам грудной клетки.

Женщина повернула меня к себе, в глазах у нее стояли слезы. Я скрестила руки на груди, стыдясь себя под ее взглядом.

Когда я была одета в чистую одежду – мягкий хлопок и шерсть, меня будто завернули в облако, – хозяйка принесла еще ведро воды и мыло. Она вымыла мне голову, отскребла ногтями присохшую грязь и отрезала ножницами колтуны. Потом села рядом со мной, как сделала бы моя мать, и расчесала мне волосы.

Иногда, чтобы снова стать человеком, кто-то всего лишь должен увидеть его в тебе, не важно, как ты выглядишь снаружи.


Пять дней жена фермера приносила мне еду. На завтрак – свежие яйца, ржаные тосты и джем из крыжовника; на обед – тонкие кусочки сыра на толстых ломтях хлеба, на ужин – куриные бедра с овощами. Постепенно я набиралась сил, становилась спокойнее. Мозоли на ступнях зажили; челюсть больше не болела. Я уже была способна не набрасываться на еду, как только хозяйка ставила ее передо мной. Мы не говорили о том, откуда я пришла и куда пойду. Я пыталась убедить себя, что могу остаться здесь, в сарае, пока не кончится война.

Снова я оказалась во власти немки, но, как собаку, которую так часто пинали, что она стала шарахаться от любого проявления доброты, меня постепенно убеждали, что я могу довериться.

В ответ я пыталась выразить благодарность. Убрала в курятнике, эта работа заняла у меня много часов, так как приходилось то и дело присаживаться, чтобы отдохнуть. Я собирала яйца и складывала их аккуратными кучками к моменту прихода хозяйки. Смахнула паутину со стропил и вымела сеновал, так что под тюками сена стал виден дощатый пол.

Однажды моя хозяйка не пришла.

Я ощутила приступ голода, но это было ничто в сравнении с испытанным в лагере и на марше. Я так долго обходилась без пищи, что пропуск одной трапезы теперь оставался почти незамеченным. Может, фермерша заболела или куда-то уехала? На следующее утро, когда дверь сарая открылась, я быстро спустилась вниз с сеновала, сознавая, что соскучилась без своей благодетельницы больше, чем позволяла себе думать.

Жена фермера стояла в дверях, солнце светило ей в спину, фигура женщины вырисовывалась в дверном проеме черным силуэтом, а потому я не сразу заметила, что глаза у нее красные и припухшие, а пришла она не одна. Позади нее стоял мужчина во фланелевой рубашке и подтяжках; он тяжело опирался на палку. А рядом с ним стоял местный полицейский.

Улыбка сошла с моего лица. Я приросла к полу сарая и так крепко вцепилась в лестницу, что отпечатки моих ногтей остались на дереве.

– Прости, – задыхаясь, проговорила жена фермера, но больше ничего не добавила, потому что муж сильно встряхнул ее за плечо. Полицейский связал мне руки, широко распахнул дверь сарая и отвел меня к грузовику, который ждал у входа.

Моя мама говорила, что иногда, если повертеть трагедию в руках, окажется, что в ней кроется чудо, как золотая жила, которую дурак, по счастью, обнаруживает внутри расколотого камня. Это было верно в отношении смерти моих родных хотя бы потому, что они не дожили до этого момента и не увидели меня в таком состоянии, не увидели, до какой деградации дошел мир. Убийство другой женщины обеспечило меня парой прочных ботинок. Если бы не побег с марша из Нойзальца, я бы никогда не оказалась в этом сарае и не получила бы целую неделю трехразового питания.

И если муж фермерши открыл секрет своей жены, обнаружил мое тайное убежище и сдал меня полиции, то это, по крайней мере, означало, что я доберусь до следующего лагеря в кузове грузовика, экономя силы, чего не смогла бы сделать, если бы прошла весь этот путь пешком. Вот почему, когда меня доставили во Флоссенбюрг 11 марта 1945 года – в тот же день, когда, по иронии судьбы, туда прибыли те, с кем вместе я вышла из Нойзальца, – больше половины тех женщин были мертвы, а я все еще жива.


Через неделю нас погрузили в поезд и отправили в другой лагерь.

В Берген-Бельзен мы прибыли в последнюю неделю марта. Вагоны были забиты до отказа, как полки в довоенной бакалейной лавке, так что, повернувшись хоть немного, вы получали удар в нос чьим-то ботинком или слышали недовольное ворчание, и все пытались, как могли, держаться подальше от переполненного бачка, который мы использовали, чтобы справлять нужду. Когда поезд остановился, мы, шатаясь, стали выходить, держась друг за друга, будто все были изрядно пьяны. Я сделала всего несколько шагов, и сердце у меня упало.

Прежде всего в нос ударила жуткая вонь. Я не могла бы описать ее, даже если бы очень постаралась. Запах горящей плоти в Освенциме был ничто в сравнении с этим зловонием, в котором смешались болезнь, моча, говно и смерть. Оно забивалось в ноздри и горло, приходилось потихоньку вдыхать через рот. Повсюду лежали груды трупов, сваленных как попало или, наоборот, аккуратно уложенных, будто камни в стенной кладке. Узники, которые еще держались на ногах, таскали тела мертвецов.

Все в этом лагере были больны тифом. Еще бы. Ведь здесь сотни людей ютились в бараках, предназначенных для пятидесяти человек, уборной служила яма на улице; для тысяч заключенных, которых свозили сюда, не хватало еды и воды.

Мы не работали. Мы гнили. Сворачивались, как улитки, на полу бараков, потому что только так могли все уместиться здесь. Охранники заходили, чтобы вынести трупы. Иногда живых они тоже забирали. Это были невольные ошибки, не всегда можно было отличить живых от мертвецов. Всю ночь слышались тихие стоны, кожа покрывалась потом от жара, появлялись галлюцинации. Утром мы выбирались наружу для поверки и стояли, выстроившись рядами, по несколько часов.

Я подружилась с одной женщиной по имени Тауба, которая раньше жила со своей дочерью Сурой в Грубешове. У Таубы была одна вещь, за которую она держалась так же яростно, как я когда-то за свой блокнот. Это было протертое до дыр, населенное вшами одеяло. Она и ее дочь Сура пользовались им во время перехода сюда, оно помогло им укрываться от снега и других капризов природы и выживать в те ночи, когда другие женщины умирали от холода. Теперь Тауба согревала им Суру, которая заболела почти сразу по прибытии в этот лагерь. Она заворачивала дочь в одеяло и качала ее, напевая колыбельные. Когда наставало время поверок, мы с Таубой держали Суру в вертикальном положении, зажав, как в тисках, между своими телами.

Однажды ночью в бреду Сура стала просить есть. Тауба прижала ее к себе.

– Что тебе приготовить? – прошептала она. – Может быть, жареного цыпленка. С соусом, морковкой в карамели и картофельным пюре? – Глаза ее блестели от слез. – С маслом, я положу большой кусок, он будет как снежная шапка на вершине горы. – Тауба крепче прижала к себе дочь, и голова девочки откинулась назад на нежном стебельке шеи. – Утром, когда ты снова проголодаешься, я приготовлю тебе свои фирменные блинчики с домашним сыром, посыпанные сахаром. Жареную фасоль, яйца, черный хлеб и свежую голубику. Будет столько еды, Сурела, что ты не сможешь съесть все.

Я знала, что некоторые женщины покрепче ходили на кухню и находили еду в мусорных баках. Не знаю, почему их за это не наказывали, – то ли охранники не хотели лишний раз приближаться к нам из-за риска подхватить заразу, то ли никому уже не было ни до чего дела. Но на следующее утро, удостоверившись, что Сура еще дышит, я следом за небольшой группой узниц пошла на кухню.

– Что мы будем делать? – спросила я, нервничая оттого, что мы идем куда хотим по лагерю средь бела дня.

Но ведь мы не пропускали работу. Делать нам здесь было нечего, только ждать. Кому какое дело до того, что мы здесь, под окном кухни, а не в своем бараке?

Окно открылось, и какая-то коренастая женщина вывалила наружу груду отбросов. Картофельная кожура, гуща от суррогатного кофе, шкурки от сосисок и апельсинов, кости от ростбифа. Женщины бросились на землю, как животные, и стали жадно хватать все, что попадет под руку. Поколебавшись всего мгновение, я осталась без самых ценных отбросов, но мне удалось добыть вилочковую кость курицы и горсть картофельных очисток. Я быстро засунула все это в карман и поспешила в барак к Таубе и Суре.

Я отдала очистки Таубе, а та попыталась соблазнить кусочком кожуры свою дочь. Но Сура была без сознания.

– Тогда ты ешь, – велела я Таубе. – Когда ей станет лучше, нужно, чтобы у тебя были силы.

Тауба покачала головой:

– Хотелось бы мне в это верить.

Я достала из кармана куриную кость:

– Когда я была маленькой и мы с моей сестрой Басей чего-то очень хотели – новую игрушку или поехать в деревню, – то заключали сделку. В Шаббат мама готовила курицу, мы брали вилочковую кость и загадывали желание, одно и то же. Так оно не могло не сбыться. – Я протянула Таубе кость, обхватила одну половину рогатки мизинцем, а за вторую взялась Тауба. – Готова? – спросила я.