Расскажу… — страница 10 из 54

Вити для меня была особенной! И, наверное, оттуда пошли мои белые волосы, наверное, оттуда пошел такой стиль, абсолютно свободный в одежде, пластика определенная.

Хотя пластика у меня была заложена еще раньше Ильей Рутбергом. Совершенно великим нашим человеком, который начинал и был увлечен пантомимой. Еще до школы-студии МХАТ я год занималась в театральной студии Михаила Шатрова по вечерам, а днем учила французский язык. И в этой студии одним из предметов была пантомима, которую вел Илья Рутберг. У него были две самые что ни на есть любимые ученицы: я и Аида Чернова. А Аида Чернова работала потом у Любимова и делала свои пантомимические постановки. Открыла свой пантомимический театр. Я по этому направлению не пошла, но овладела этим искусством достаточно хорошо для тех лет. На меня возлагал огромные надежды Илья. И пластика пантомимическая, балетная, мне очень помогала в работе. Она давала какой-то свой стиль, свою манеру и пластику жизни.

Все во мне было настроено на Запад. На Европу. И может, поэтому очень многие критики писали, что все мои роли – это практически европейские женщины, хотя я играла советских женщин, но с налетом абсолютно европейского стиля. Может, я и внесла какой-то вклад в кинематографе, но в небольших объемах, потому что все-таки я была прежде всего театральной актрисой и есть театральная актриса. Я от очень многих ролей в кино отказывалась. Потому что мне нужно было для съемок уезжать, мне предлагали поездки в другие города на несколько месяцев, но я понимала, что тогда со своим репертуаром выхожу из обоймы первых актрис театра. Это для меня совершенно невозможно, и поэтому я отказывалась от кино. Но тем не менее те роли, которые были все-таки сыграны, имели всегда свой стиль и все-таки европейский уровень и класс. И я к этому очень четко стремилась и очень четко это отслеживала и делала. Потому что это нравилось и публике, и режиссуре, и критике.

Так вот, все мои мысли были устремлены на Запад, а тут женщина – актриса Художественного театра. Не скрою, вначале мне казалось все немножко нафталинным во МХАТе. И наши легендарные женщины – тоже. Но это было моей ошибкой. Наверное, это свойственно молодежи и современности. Мне хотелось делать все по-другому. Мне хотелось по-другому и современно играть. Что я потом и делала. Но, став постарше и узнав их получше, я стала видеть в них самое что ни на есть ценное и дорогое, что мне было безумно интересно. Неважно, как они одевались. Как они существовали. Как они общались друг с другом. Очень отчужденно. Без панибратства.

Там были четыре ведущие актрисы: Тарасова, Андровская, Еланская, Степанова. Они были совершенно разные. Они все были, как сегодня бы сказали, звездами. Тогда вообще это слово не употреблялось. Оно было неприличным, потому что это что-то такое сиюминутное, модное. Они были Мастерами. Они были чем-то вечным. Потому что можно сыграть какую-то одну роль, прославиться и вот тут же прямо на небе засверкать, а потом точно так же сгореть. А те актрисы, про которых я говорю, они жили, играя самое лучшее. И жили по законам, так сказать, уже состоявшихся и навсегда устоявшихся… звезд рубиновых на Кремлевских башнях, понимаете? Которые уже невозможно погасить. Потому что в них не было сиюминутности. В них была вечность. Вечность в подходе к работе. Вечность в умении создавать шедевры. Вечность даже ошибаться и провалить некоторые роли. Мучиться от этого. Но потом обязательно создать что-то другое. Потому что они были изначально талантливы, изначально живы, и изначально очень требовательны к себе, и неуспокоенные абсолютно. До последних дней.

Алла Константиновна Тарасова играла последний спектакль, и я имела счастье играть ее дочь, хотя ей было 78 лет, а мне… Непонятно, почему, но дочь. Никому бы в зрительном зале в голову не пришло усомниться в том, что я ее дочка, а она моя мама. Потому что она на сцене была молода, энергична, экспрессивна. Это был последний ее спектакль за неделю до смерти. Через неделю ее не стало. Так вот, играя этот спектакль, перед вторым актом мы сидели под сценой. Потом надо было по зажженной лампочке подняться на сцену, потом по следующим ступенькам – на высочайший станок. Это нужно было одним махом пролететь, и сверху со станка бежать вниз.

Там были совершенно дикие декорации, это одна из самых первых постановок Ефремова, когда он пришел к нам в театр. Старики сами его позвали во главе с Аллой Константиновной Тарасовой. Спасать театр. Пришел Ефремов. И мы ночами репетировали этот спектакль – «Валентин и Валентина». И состав был мощнейший. Валентина – Вертинская. Валентин – Киндинов. Две мамы Валентины – Тарасова, Георгиевская. Я – старшая дочка, «прохожим» выходил сам Ефремов. Все играли. И суперсовременные декорации, железные станки. Совершенно ничего не вписывалось в понятия Тарасовой о слове «декорация». Ефремов говорит: «Да, Алла Константиновна, все будет красиво, все будет современно». – «Хорошо», – тихо сказала она. И вот в свои за 70, сверху по этим станкам, она должна бежать вниз, и как бы попадать в комнату Валентина, и видеть там свою дочь, и понимать, что она там провела ночь. И она потерянная должна была кричать: «Ты, ты, ты была здесь! Дрянь!» И бить ее по лицу. Та – в шоке. Алла Константиновна – в истерике. Я – в растерянности, поскольку старшая сестра, и вроде как понимаю всегда свою младшую. И в то же время жалко маму. Бегу за ней.

Представьте себе, сцена гигантская, и вот мы сидим внизу, должна зажечься лампочка, сидит Алла Константиновна, вся такая в платочке, сосредоточенная, собранная, взволнованная перед этой сценой, как будто нет ее безумных лет, ее огромного опыта и славы. Как будто она только сейчас начинает творить. Боже мой, как здорово, в этом, наверное, внутренняя молодость души, в том, что до последних дней человек остается по большому счету ищущим, молодым, робким. Это потрясающее качество истинного таланта.

А в это время в маленькой курилке под сценой сидят рабочие и гогочут, и рассказывают анекдоты. Нормально. Так всегда, везде и всюду. Алла Константиновна вскакивает со стула, летит на цыпочках туда, открывает дверь. И я слышу шепотом: «Что это за безобразие? Это Художественный театр! Как вам не стыдно!» В это время зажигается лампа, нам надо уже выходить на сцену. Она обратно бегом… Впрыгивает на эту лестницу, бежит наверх, на сцену, потом на сцене еще на одну лестницу, видит Вертинскую, и кричит: «Ты, ты была здесь?!» Бегом по этим станкам. Пощечина. «Дрянь!» Вопли, рыдания, аплодисменты, и мы с ней уходим за кулисы. Я – за ней, честно, задохнувшись в свои, сколько мне там было, я уже не помню, лет 27. Со всей своей танцевальной подготовкой так иду и, качая головой, говорю: «Алла Константиновна, ну скажите мне, пожалуйста, в чем же секрет вашей молодости?» Она обернулась ко мне, убрала у меня челку со лба: «Вечная эта твоя челка на глаза. Знаешь, я тебе так скажу, Ирина, я всегда любила и всегда была любима! Вот в чем секрет». Хитро так улыбнулась и пошла. А я подумала: вот настоящая Женщина! И усвоила для себя еще один урок – что такое женщина и актриса Художественного театра.

Не знаю, писала ли Алла Константиновна книги, открывала ли все свои ощущения? Но шлейф ее любовных историй, ее романов, ее одержимых и фантастических влюбленностей и, пожалуй, каких-то героических поступков был известен. Все знали, как она писала Сталину и очень просила не отсылать ее последнего мужа на Север служить. Не побоялась. И выиграла. И все это посчитали по тем временам геройством.

Когда через неделю ее не стало, я стояла около ее гроба, плакала, как мы все, нам было ее безумно жалко, это было так неожиданно, никто не думал. Она никогда не была больной. Она всегда была здорова и сильна духом и телом, и никогда не сдавала позиций. И так в неделю ушла, после операции, после института Бурденко, так и не придя в себя. Около гроба плакал ее генерал, плакал, как ребенок. Взял ее руку. У нее были очень красивые руки. Во всех ее знаменитых ролях – немного приподнятая голова и ее закинутые руки… Это ее любимый жест. Очень многие актрисы это повторяли. Я никогда этого не делала. Потому что хотелось быть всегда самой собой.

И он эту очень красивую руку взял, целовал, снял ее кольцо, надел ей на палец свое кольцо. Обручальное. А ее надел на свой палец. Очень скоро его не стало. И все говорили, что Аллочка забрала его туда, наверх. Конечно, любовь является движущим фактором, или истоком, или импульсом в творчестве. Ведь как ты играешь роль, с кем ты играешь роль – очень важно.

Одной из самых первых и самых интереснейших ролей, которые обеспечили мне начало карьеры, и какой-то бум, в театральной среде уж точно, стала роль Маши в «Чайке». Я уже была актрисой Художественного театра. И до этого у меня уже была роль Ольги в «Трех сестрах». И вообще, сначала надо сказать. Если я и состоялась в Московском Художественном театре, то прежде всего благодаря старейшим, уникальнейшим людям из этого театра.

Первым меня заметил и взял под свое крыло Борис Николаевич Ливанов. А произошло это очень просто. Я, как всегда, опаздывала, это моя вечная беда и привычка, а иногда и огромное достоинство, я чуть позже об этом расскажу.

Уже будучи женой драматурга Михаила Шатрова, я вошла в круг писателей, в круг удивительно интересных людей, о которых я обязательно буду говорить в книжке. 18-летней девочкой я попала в дом теперь великого Алексея Арбузова. Он меня называл «длинненькая». Потому что я была, как мне казалось, выше всех ростом. А еще ходила на каблуках. И я Арбузову безумно нравилась. И он мне – безмерно. По мне, что он драматург, это уже особая статья, это пишут критики. Но он был удивительным человеком. Он, в это время влюбленный в Риту Лифанову, уводил ее от Евгения Симонова, они поженились и жили в крошечной квартирке, рядом с нами, в переулке Волкова. В этом же доме жил Вульф, который тоже стал моим другом и очень долго жил в этом же доме кооперативном, дохлом таком, блочном. Жуть, но в то же время там было так хорошо!

Так вот, я опаздывала в театр на репетицию в массовку – нас только вводили, молодых, принятых в театр, двух бывших студентов. На мне было надето чудное итальянское платьице, рубашечка трикотажная. И тогда были модны такие пояса из золотых колец и конец спущен, я по лестнице бегом, а он, этот пояс, гремит на мне. Смотрю, стоит Борис Николаевич Ливанов, и рядом с ним его друг, замечательный артист, Ленечка Губанов, они разговаривали о чем-то. Ливанов стоял в лучах солнца, света, у него были золотые, желтого цвета глаза, одержимые. Он громким голосом что-то рассказывал. Губанов слушал, они хихикали. Я, мимо них пролетая, только «здрасть!» и бегом на следующую лестницу. Слышу сзади голос Ливанова: «Кто это?» Ответ Лени: «Это наша молодая новая артистка, Ирина Мирошниченко». – «А она что, с цепи сорвалась?» Я рухнула, прыгая по ступенькам. Громыхали эти мои кольца на поясе. И правда – цепь.