И я ему рассказала, что поехала от Госкино СССР на Неделю советского фильма. Я же не поехала куда-то отдыхать-гулять. Я поехала представлять страну. Я была на премьере, я была на закрытии. Посол меня благодарил. Я уверена, если я к ним обращусь, они напишут благодарность за мой приезд. И представитель Госкино может написать письмо в театр (что потом и было сделано). Почему же за это меня увольнять? Ведь это же в конце концов общая культура нашей страны.
«Так, успокойся, ну, наверное, Олег перегнул, он не прав. Это уж слишком – увольнять, это слишком. Ну не надо так уж, не переживай. Я что-нибудь придумаю. Иди». Я ушла, и мне вдруг сразу стало как-то легко.
Наутро я, конечно, звоню своим друзьям из Госкино, все рассказываю. Там у меня была совершенно потрясающая подруга Танечка Корчак. О ней особый рассказ потом. Она обожала кино, абсолютный энтузиаст кинодеятельности. Совэкспортфильм был мощной организацией. Постоянно в разных городах и странах мира проводились кинонедели. Это была огромная работа, и ей занимались энтузиасты своего дела, потому что дело это было очень важным. Мы представляли нашу страну и наше кино миру, который в то время вообще ничего о нас не знал, так как в Союзе был практически «железный занавес», а мы были весточками, посланцами культуры в разные страны мира.
Танечка мне говорит: «Конечно, мы напишем письмо. Что это такое?» Пошли письма в театр и, наверное, были звонки из министерства. Вызывают меня на партбюро А тогда секретарем парторганизации была великая актриса, великая женщина Ангелина Иосифовна Степанова, с которой мы были коллегами, друзьями. Когда я играла, она была моим учителем, и иначе как Ариша меня не называла.
Сидит она, сидят мои коллеги, мои партнеры, мои друзья. Леня Губанов, который мой Вершинин, с которым мы обнимались на сцене, и я рыдала, расставаясь с ним, потому что Маша, которую я играла, безумно его любила. Миша Зимин, с которым я играла во «Вдовце». Юрочка Леонидов, который играл Соленого. В общем – все, правда, не было ни директора, ни Ефремова.
Ну и вот они должны были меня, что называется, разбирать. Все сидят, глаза вниз, с очень серьезными лицами. И начинает Ангелина Иосифовна – сразу же никакая не Ариша – на «вы». Говорит о дисциплине Художественного театра и дальше – огромный монолог о том, что я, которая играет все главные роли, у которой столько наград, которая для молодежи должна являться примером, так себя «по-звездному», наплевательски веду. Я чувствую, что краснею, бледнею, слезы льются. Сижу и не знаю, что мне делать.
Дальше, значит: «Что ты скажешь в свое оправдание?» Мне было так горько-страшно! Не помню, что именно я сказала. Кажется, только одну фразу: «Без нашего театра я просто не смогу жить, простите меня». И замолчала.
«Ну! – говорит Ангелина Иосифовна. – Значит, так, строгий выговор!» На что Леня: «Ну может, без строгого? Давайте просто “выговор”». – «Ну хорошо, выговор с занесением в личное дело». То ли Зимин, то ли Леонидов: «Ну нет! Ира все поняла! Давайте выговор без занесения в личное дело. Кто “за”?» Тут же все подняли руки, и Ангелина Иосифовна в том числе.
Я сижу, кто-то сует мне платок: «Хватит плакать, а то с сердцем будет плохо!» А потом: «Значит так, теперь рассказывай, что такое Мексика?» Совершенно с другой интонацией, все сразу совершенно по-другому. Я говорю: «У меня украли чемодан. Все подарки сперли. И вообще я ненавижу Нью-Йорк, потому что там воруют!» А потом стала рассказывать о Мексике. Так все и закончилось. Я уже даже не помню, где висел этот выговор, но, поскольку меня все любили, я думаю, отдел кадров повесил часа на два, а потом его сняли.
Я вернулась домой, смотрю на камень шаманский и говорю: «Это ты во всем виноват. Я тебя боюсь». Думаю, если выкинуть, то я оскверню, не дай бог, эту реликвию. Надевать больше ни за что не надену. Куда ж мне его спрятать? А в углу у меня зеркало старинное с ящичками, в один из этих ящичков и положила. Потом через какое-то время узнала телефоны музея Латинской Америки. Еду в этот музей в машине, везу этот камень. И не поверите – один раз у меня было ощущение, что я вот-вот разобьюсь. Просто чудом успела затормозить, и другая машина затормозила. Потом никак не могу найти этот адрес. Тут дорога перекопана, дальше тупик. В конце концов нашла, подъезжаю к этому музею – огромное табло: «Санитарный день».
Значит, камень не хочет от меня уходить. Еду обратно и думаю: «Так, на себе носить не буду, это точно». Дальше я осенила его крестом, не поверите, облила святой водой и положила опять в угол. Он лежит у меня по сегодняшний день. Я его стараюсь не вынимать, не трогать, потому что я потом с кем только ни советовалась, все говорили: «Отдашь, а вдруг он тебе будет мстить. Носить не носи. Пусть как реликвия лежит».
Вот такая у меня история с этим камнем. Может, он ничего плохого мне и не хотел, а племена майя тем более, может, это вообще сувенир как наша матрешка, не знаю. А в моих воспоминаниях и рассказах осталась фантастическая страна, которую я увидела благодаря прелестной женщине, которая дала нам свой самолет и устроила нам такую интереснейшую поездку, за которую, правда, я потом получила гору страданий и переживаний. Но тем не менее как-то на весах все это уравновесилось.
* * *
Все задумываются о смысле жизни смолоду, читая великие книги, играя прекрасные пьесы, оправдывая свои поступки или ругая себя в душе за что-то. У меня совсем недавно было очень грустное и поразившее меня событие – умер Игорь Васильев, замечательный артист, изумительный, благороднейший, красивейший человек, мой партнер, одно время мой близкий и дорогой мне очень человек. Как люди расстаются, неизвестно. Это внутренняя, наверное, их тайна или какое-то таинство свыше. Очень правильно, если люди умеют, расставшись, сохранить добрые, порядочные, искренние человеческие отношения, доверительные, уважительные, где нет места ненависти, каким-то корыстным счетам, нет предъявлений каких-то требований за прошлое, если люди могут сохранить, по большому счету, какую-то человеческую родственность. Потому что, будучи в какой-то период близкими людьми, они, расставаясь, все равно должны сохранять друг к другу тепло и уважение, как мне кажется. Тем более, оставаясь работать в одном театре.
Удивительно красивые взаимоотношения сохранялись до последних дней и у меня с этим человеком, с его женой, которую я видела много-много раз, он прожил с ней много лет, любил ее. И когда я услышала в телефонной трубке от моего друга и прекрасного режиссера Коли Скорика: «Разве ты ничего не знаешь? Игорь умер» – мне стало нехорошо, настолько это было неожиданно, настолько шокирующе, просто удар.
Это случилось перед Новым годом. А мы с ним виделись буквально за несколько дней до этого, дня за три-четыре, около стоянки машин у театра. Я ему говорила: «Слушай, у нас же впереди старый Новый год, там готовят какой-то “капустник”. Молодежь, конечно. А давай и мы что-нибудь придумаем. Давай стихи какие-нибудь переделаем, чтобы был задействован весь спектр возрастов нашего Московского Художественного театра». Он мне говорит: «Да, давай, обязательно, я поговорю с организаторами».
На этой оптимистичной ноте мы расстались. И вдруг этот страшный звонок. Я как раз ехала в машине. Вернувшись домой, набираю номер и слышу в трубке голос его теперь уже вдовы, которая, конечно, начинает рыдать и говорит мне одну поразительную вещь. Я знаю, что он всегда вел дневник, всегда делал какие-то записи. И вдруг она мне говорит: «Ирина Петровна, вы представляете, я поднимаюсь сейчас наверх, чтобы взять костюм, в чем его хоронить, – и открыт его дневник, где написано последнее – за день до этого инфаркта: “Главный смысл жизни в том, чтобы просто ЖИТЬ – последнее слово большими буквами”».
Меня эта фраза перевернула, знаете почему? Потому что он был одержимый, он ставил спектакли смолоду, какие-то очень левые, авангардные. У него была комнатка, и в этой комнатке на улице Чехова он устраивал комнатный театр, куда приходили люди, играли. Он жил только театром, мечтами о высоком творчестве. Он безумно любил Московский Художественный театр. Так же, как я люблю этот театр. Поэтому нам было очень легко общаться вне каких-либо других подспудных ощущений, воспоминаний, эмоций, вне всего этого, потому что мы любили оба этот театр, эту школу, этих стариков, эти традиции, это здание, эту сцену, этих работников, которых постепенно мы хоронили друг за другом, работников сцены, работников кулис.
Вот умер совсем недавно замечательный человек, который у нас работал в прачечной. Он так удивительно умел крахмалить сорочки под фраки для мужчин, в том числе еще Качалову, Массальскому, Ливанову до последних дней. Потом – Ефремову, Смоктуновскому, Евстигнееву, Табакову. Как он умел крахмалить старинные нижние юбки – мне, скажем, под костюмы Натали Пушкиной, где все должно двигаться, дышать, где атмосфера образа должна мгновенно передаваться через костюм, через пластику. Это то, чего зритель вроде бы не видит, но это высочайшее мастерство, которым совершенно не обладают сегодняшние вновь пришедшие девочки с высших каких-то курсов, получив дипломы. Они просто этого не умеют, им никто не может объяснить, потому что не знают – как. И мне будет очень горько, если вообще никогда не узнают.
И так можно пройтись по каждому цеху. У нас есть совершенно гениальный, живет и здравствует, Игорь Светик, его по-другому никто и не называет. В «Чайке» Ливанова, в которой я играла Машу, должен был открываться занавес в начале второго акта. За столом сидят Маша и Тригорин, ведут свой диалог и выпивают. И вот на репетиции Борис Николаевич кричит: «Игорь!» А Игорь, тогда молодой еще, – наверху, в этой своей будке световой. «Игорь! Вот стоит столик, на нем графин хрустальный с водкой. Давай, так сделай свет, чтобы графинчик весь искрился. Старинный красивый графин. Эти рюмочки. Чтобы, знаешь, прямо вот так лучом, чтобы в зрительном зале понимали, что они пьют не воду, а такую холодную водочку!». Игорь говорит: «Я понял вас, Борис Николаевич! Сейчас сделаем».