Рассказики — страница 26 из 32

нас ящиком пива с пивзавода, на котором в свободное от учебы и ерунды время работал разгрузчиком запрещенного Аллахом напитка. («Тыпер ны знаю, то ли я мусулманин, то ли афрыканиц», говорил он, задумчиво поправляя растаманский берет).

Когда Мэй подошла в переходе к группе потрепанных музыкантов, единственным говорящим по-английски оказался именно Хишам. Потом она встретила Гарика, и вскорости Хишам стал немного на него обижаться, и не без причины. А Мэй «пропаля».

В это время я мотался между Москвой и Питером, где искал новый дом на зиму - и нашел, на станции Ольгино, недалеко от песчаного и соснового побережья Залива. Дом был двухэтажным, плюс старорежимная финская башенка, и нам был предложен выглядевший неправдоподобно барским первый этаж – здоровенный зал с камином, комната поменьше, большая кухня с угольным котлом отопления, и крохотная душевая комнатка с поместившейся в ней узкой кроватью и полкой. Хозяйка, приторно улыбающаяся тетка, начала разговор с декламирования стихотворения, посвященного Игорем Северянином ее дедушке и описаниями древности и почтенности сего дворянского гнезда, в ход пошли фотографии дам в кринолинах и офицеров в мундирах и при усах «в этой самой гостиной», и трагическая история семьи. «Но будучи в несколько стесненных обстоятельствах…». Как было непохоже это на наш токсовский домик с русской печуркой, зимним безлюдьем и тасканием воды на санях из далекого колодца! Дама была понятна, я включил механизм обольщения интеллигентных тетушек - и дом был снят.

Всего нас было там шестеро, комнат на всех не хватило, и Гарик с Мэй "въехали" в душевую, до сих пор не понимаю, как они втиснулись на эту узкую койку-кровать.

Начало нашей ольгинской жизни было чудесным, радостным обживанием новой территории, с долгими прогулками по берегу Залива, среди песчаных проплешин пляжей и лесных рощиц, блужданиями по финским улицам под осенний мокрый шелест, и вечерами в освещенной каминными отблесками гостиной. Мэй смотрела на все это широко открытыми счастливыми глазами. Потом в ноябре начались вдруг двадцатиградусные морозы, выпал снег, и Россия стала похожа на собственный образ в читанных когда-то в мамином доме сказках. Волшебной сказкой для выросшей в средиземноморской можжевеловой степи деревенской девочки.

На самом деле все было, конечно, не так уж безоблачно. Прошло время и начались внутренние разлады, о которых неинтересно, а еще очень уж фонило с верхнего хозяйского этажа, фальшивая умильность хозяйкиного голоса обернулась скандалами с пьяным мужем, «Сволочь! Сволочь!» орали они друг на друга наверху, а нам внизу становилось так себе - эх, наше токсовское снежное и нежное безлюдье...

Однажды Гарик и Мэй привели из перехода двух цыганских девочек-попрошаек. Они немедля устроили в доме сумасшедший кавардак, бегали по коридору, вопя на смеси цыганского, венгерского и русского, чему я был не особо рад. На самом деле, они были очень благодарны за невиданное прежде доверие, деловито принялись жарить на всех картошку и, когда кончились сигареты, побежали на станцию и настреляли целую пачку (сами они в свои двенадцать-тринадцать лет уже умело курили, пили и нюхали клей, о чем и принялись рассказывать с излишними подробностями). Мэй сияла. Девчонки висли на ней, не отпуская ни на минуту, и с заслуженным опасением косились на меня. Началась примерка мэевских платьев, и из душевой они вышли уже размалеванными косметикой (хоть и по-прежнему чумазыми) цыганскими принцессами, потом стали фотографироваться, и тут-то по лестнице спустилась хозяйка, с искривленными натужной улыбкой губами: «Что, Миша, УЖЕ ЦЫГАНЕ В ДОМЕ ПОЯВИЛИСЬ?». Я кое-как успокоил ее, но это было лишь началом мелочной войны.

Потом Мэй разыскала мама. В Питере оказалась у нее русская подруга, некая интеллигентная дама, знавшая, что Жоэль послала дочку учится в Питер, и увидевшая вдруг на Невском говорящую по-французски девушку со скрипкой, длинными светлыми волосами и в обществе каких-то отвратительных типов. О произошедшем несчастье немедленно было сообщено маме во Францию, все приметы сошлись, каким-то образом мама раздобыла ольгинский телефон и начались ежедневные звонки. Трубку обычно поднимала хозяйка и немедленно расцветала, услышав «Bon soir!» (иметь в доме постоялицей француженку было лестно, и укрепляло аристократическую репутацию). «Бон суар, мадам!», гордо отвечала Marina Igorevna, и кричала вниз: «Мэй! МАМАН!».

Следствием маминого недовольства стало отсутствие денег (что было не так уж страшно, жили мы вместе и недорого), но более серьезным препятствием стало окончание учебной визы. В какой-то момент Мэй вполне серьезно думала остаться в России нелегально,  но мы уговорили ее не рисковать, обрадованная мама с облегчением выслала денег на авиаперелет Хельсинки-Париж, и в начале января Мэй с очень улетевшей после новогодних празднеств крышкой села на автобус в Финляндию, причем напоследок забиля свой паспорт (переполошив всю таможню и найдя его на дне рюкзака), и уехала домой. А через месяц мы получили четыре приглашения во Францию, с чего, собственно, все и началось.


* * *

Гарик уехал в марте, мы с Машей отправились месяцем позже, и после полутора месяцев автостопного пути оказались на автозаправке в Безье, в  семидесяти километрах от родной деревни Мэй Казавье (что на окситане, древнем лангедокском языке, означало Старый Дом).

Переночевав  в кустах около заправки, мы наконец дозваниваемся, и через несколько часов они с Гариком приезжают в мэевском "рено". Смеющийся Гарик протягивает мне испанский бурдюк с вином и, непрерывно лихорадочно говоря, мы петляем по маленьким routes nationales[26], разглядывая виноградники вдоль обсаженной платанами дороги, проплывающие за окнами древние сказочные городки и зеленое марево холмов, выписанных округлой размашистой кистью. В мгновенных южных сумерках мы подъезжаем к дому, мотор замолкает, и в уставшие от многодневного рева моторов уши врывается внезапная выпуклая тишина, насыщенная ором лягушек и стрекотом цикад. Дом тонет во мраке неясным белым пятном, но уже видно, что он неправдоподобно стар и велик.

... ошеломляющ своей древностью, отполировавшей плиты пола до матовой гладкости, огромной каменной раковиной в стене (заваленной книжками, телефонными справочниками и карандашами), вмурованными в стены очага крючьями от исчезнувшего вертела (для жарки средневекового вепря), римской аркою очага в полтора человеческих роста (выложенной полторы тысячи лет назад), мушкетерскими сводчатыми подземельями. И я не мог не оробеть тут, чужак и пришелец из мира низких потолков, маленьких комнат и маленьких же, чтобы не допустить свирепый наружный мороз, окон.

«Ты знаешь, я редко звала сюда школьных друзей», говорит Мэй, видимо, понимая мое изумление,  «А то они потом странно как-то ко мне относились, думали, я очень богатая».

Гарик разжигает на каменном помосте открытого очага  пахучие можжевеловые ветки, мы садимся в кресла у огня, смотрим в скрещенье ровно горящих поленьев и, угостившись непривычно сильным самосадом, растущим тут же на кухне, окаменевшему (как это было б по-английски), мне с трудом дается шевеление одеревеневшими губами и поэтому мы больше молчим...

Чуть позже в каминную входит мама - Жоэль, воплотившийся телефонный Bon Soir, красивая высокая женщина лет пятидесяти, с картинной осанкой, какая бывает иногда у пожилых грузинок или армянок. Вначале я немного разговариваю с ней, но потом обострившимся от необычности происходящего чутьем чувствую в ней что-то пугающее, тихое напряжение безумия в глазах, и разговор иссякает. Позже Мэй рассказывает, что ощущение это меня не обмануло, Жоэль действительно провела долгое время в лечебнице, попав туда впервые после развода с мужем и, при всей твердости буржуазных (у себя на родине это слово лишается русских оттенков) принципов, склонна к периодическому сумасбродству, например, к ненужному (потому что денег у нее достаточно) воровству кока-колы из супермаркетов Кинет пару двухлитровых бутылок в низ тележки, сверху набросит пальто - кто ж заподозрит такую приличную даму? Или еще, не куря сама, она выращивала на кухне марихуану для детей (и заходящего иногда на косячок Жана, мэра Казавье), что для француженки поколения шестидесятых не так уж и необычно. Во всем остальном она была вполне традиционна, окутана коконом условностей, пробиться сквозь который невозможно - впрочем, Гарик рассказывал, что тетка она умная и иногда говорит интересные вещи.

На следующее утро мы почувствовали каково это. Мэй уехала «по  делям» и мы не осмелились зайти на кухню – там сидела неподвижная Жоэль. Я попытался заслать внутрь Гарика, но тот, услышав что «она там какая-то странная», сам перепугался и сказал что лучше пойдет поработать вниз, к холстам и краскам, купленным той же Жоэль, в большую светлую мастерскую, с дверью выходящей прямо в гарригу (местную поросшую можжевельником и карликовыми дубами степь). Мы же с Машей решили углубиться в местные декорации поглубже, забравшись на ближайший холм. Вокруг раскинулись холмистые степи, пряно пахнущие крымской можжевелово-полынной смесью (и чем-то незнакомым), внизу осталась усадьба, а чуть подальше всеми своими светлыми морщинами вздымался Pic St. Loup – Святоволкова гора. По узкой дороге мы доходим до деревушки, старинных ее домов, по белым плитам единственной улицы минуем игрушечную коренастую церковь, и решаем немного подняться на гору, пока идется. Вначале ровная, тропа вскорости превращается в нагромождение слоистых изрезанных камней, по которым надо прыгать. Выбирая место для ступни, я смотрю на эти камни, и мне кажется, что вижу их на телеэкране. Минут через сорок мы устаем, и садимся на один из валунов, лицом к близлежащим горам. Мэй сказала, что с вершины видно море. 

... так что позавтракать нам удалось не раньше пяти часов вечера, когда вернулась Мэй и спасла изголодавшихся.