— Он ничего не слышал!.. — в восторге сказал самый младший, глядя на львиный силуэт в кабине.
— Это как сказать… — ответил шофер и сказал мальчику в берете: — Полезай в кабину… Ты сидеть можешь?
Мальчик кивнул, открыл дверцу и уселся в кабине на корявое промасленное, с выпирающими пружинами сидение.
Мы сыпанули через борт и расположились среди ящиков. «Тара» — они назывались.
Заревел мотор, и грузовик тронулся. Поплыли кирпичные дома, а облака остановились.
Потом мотор стал беззвучным — это значит под гору к переулку, без газа. Из окна второго этажа смотрели моложавые папа и мама. Шофер выплюнул изжеванный окурок и спросил:
— Что же ты не в своей машине-то?..
— А что там? — ответил мальчик. — Одни диваны.
Грузовик тихо катил со двора к переулку. Хлопнули борта на выбоине, и им ответили ящики. Потом грузовик дал газ, и мы с ревом помчались по булыжному переулку.
Через несколько лет моложавые папа и мама переезжали в новую квартиру. Им нужна была большая площадь, потому что они переезжали только вдвоем. Так как мальчик уже год как ушел от них и работал шофером в автобазе и, как- рассказывал наш знакомый шофер, имел уже два прокола. Долгое время я думал, что два прокола — это что-то вроде двух орденов.
Поэтому моложавым папе и маме нужна была большая квартира, где бы помещалось больше гостей, которым нужно было заменить одного мальчика, и где бы легче было разместить свою хорошую жизнь и свою тоску. Моложавый папа потом был в довольно больших чинах, а потом его сняли и уволили на пенсию. И мальчик давно уже не мальчик, и шофер стал лысым, и была большая война, и у мальчика дома в коробке два ордена, а у шофера — три, и он потом был начальником автоколонны, и про него написали стихи, не очень плохие и, может быть, даже хорошие, называются «МАЗ» — про одного начальника автоколонны.
Но зато у моложавых папы и мамы есть много подписных, совсем новеньких собраний сочинений старых авторов, и много хрусталя, который стоит, где только можно, на всех выступах мебели большой квартиры. И когда по улице пролетают грузовики, то никому не нужный хрусталь отзывается тихим звеном…
Другая сторона шоссе
Рассказ «Другая сторона шоссе» опубликован в журнале «Советский экран», № 5 за 1977 год.
Луна за окном была светлая, а шурыгинская квартира темная. Шурыгин уставился на Володю со своего дивана и спросил:
— Что дальше делать будешь?
— Не знаю… — ответил отрок Владимир. — Рабочую профессию, что ли, приобрести?
— Ну… — сказал Шурыгин. — Рабочий — это не профессия. Это образ жизни. А ты слабак…
Тут Володя заплакал, конечно, незаметно от Шурыгина, потому что он не профессию искал, а человечность. Только как про это расскажешь, когда слова катятся по одной дорожке, а поступки по другой? И еще потому, что вспомнил, как отец с мамой ругались перед ее командировкой и как ему от этого страшно было. Он их, конечно, не боялся, когда они вдвоем на него наскакивали, он их боялся, когда они друг с другом ругались.
И еще вспомнил, как он к отцу приплелся после маминого отъезда. Просидел в ветеринарной поликлинике без толку, все ждал, может, отец выйдет.
Старушка пришла со свертком, а в свертке голубь, три дня не ест. Доктор пощупал зоб и говорит: «Он у вас где-то наелся». «Значит, не голодный?» — спрашивает старушка. «Не голодный». «Спасибо, доктор, можно идти?» «Конечно». И еще огромная баба пришла — спиртным от нее на всю приемную, котеночка притащила, которого собака покусала. Унесли его на анализы, а обратно не вернули, собака бешеная оказалась. Баба в рев: котеночка жалко. Ей говорят: «Вас котенок кусал?» А она: «Да со мной — черт с ним, котеночка жалко…» А отец так и не вышел. Занят, наверное, был или же отмахнулся, не понять. И тогда Володя подумал: может быть, у них человечность распространяется только на птичек? Такие дела!
А этот Шурыгин смотрел на Володю и ждал упорно, когда тот начнет рассказывать, как и что, а Володя не мог начать. Элементарно, в общем, а как расскажешь?
— А ну давай с самого начала, — сказал Шурыгин.
— С момента рождения? — спросил Володя.
— Нет… Как ты в помещение школы попал?
Поскольку по летнему времени школа пустовала, то ее заняла киногруппа, которая снимала эпизоды из школьной жизни в условиях, приближенных к действительности. Народу вокруг собиралось — куча; помрежи, ассистенты и другие приближенные лейб-гвардейцы выхватывали из толпы разных типов, пригодных для массовки. Выхватят, отснимут, а потом еще и заплатят — распишитесь в ведомости. Красота!
— И меня схватили… Один козерог так и сказал: давайте сюда этого типа… Сняли. Монету дали. Мне понравилось. Художественно снимают да еще денег дают — кому не понравится?
— Мне, — сказал Шурыгин. — Люся, а тебе?
— Не-а… — сказала его жена из соседней комнаты. — Я смотреть люблю.
— Не суть важно, — сказал Шурыгин Володе. — Докладывай дальше.
— Потом тележку операторскую таскал с халтурщиками, нас на месяц наняли… А за углом — гастроном… Потаскаешь весь день, зайдешь. Кому не понравится?
Шурыгин на этот раз промолчал, а отрок Владимир продолжал доклад:
— Я фотокарточку матери собрался послать. Она… — замялся Володя, а потом решительно соврал: —…в доме отдыха, в Цхалтубо… Меня кинооператор снимал. Он купил аппарат «Практику» и снимал меня, чтоб аппарат проверить… Мать очень беспокоилась, как я лето провожу…
Оператор снял меня, когда я стойку делал на руках на его тележке… А когда я карточку у него брал, то получилось, будто я эту тележку над головой поднял, как штангу, честное слово… Ну, я купил конверт, а на карточке написал: «Мама, твой сын встал на ноги»… А потом разозлился и написал правду: «Мама, твой сын встал на руки»…
— Очень ты правдивый, — сказал Шурыгин, дядя Ольги.
— Нет… Я не очень правдивый… Но сейчас правдивый.
— Димитрий!.. — позвала Шурыгина жена его Люся.
И Шурыгин вышел из комнаты.
В окно светила июльская луна, такая ясная и контрастно проявленная, что если присмотреться, то можно разглядеть, как по ней ползает луноход. Нервы, нервы. Очень нервный двадцатый век, последняя его четверть.
Вернулся Шурыгин и сказал:
— Жена мне велела на тебя не давить, а велела дать тебе таблетку… Давай глотай.
— Не надо… — сказал Володя.
И успокоился. Почти.
— Потом съемку закончили и объявили воскресник… чтоб устроить вечер отдыха. Встреча с артистами этой картины и композитором. Фильм покажут, буфетик, бутерброды с сырокопченой колбасой, танцы и пение… Солдаты обещали прийти…
— Какие солдаты?
— Или суворовцы… Не знаю… Их тоже снимали… Это ж не всесоюзный субботник или там воскресник… Это просто школу убрать, верно? А киногруппа деньги перерасходовала, объявление повесили: воскресник… А потом воскресник отменили… Народ объявление читает и расходится… Мне смешно… Не о том я все говорю… не о том… — сказал Володя и замолчал.
— Ну, не говори… спи, — сказал Шурыгин. — Утром потолкуем.
Повернулся, поскрипел диваном и задышал.
Все не то, и все не о том. А как расскажешь?
Володя лежал на раскладушке и глядел в потолок, на котором печатались мимо летящие фары… Мимо, все мимо, а как расскажешь?
Разве расскажешь, как он вышел из-за угла и видит — опять она во дворе стоит, Ольга ее звали, он потом узнал. Все разошлись со школьного двора («Кто перенес воскресник? — спрашивают. — Почему?..»). А все же разошлись, а она не уходит.
— Ты чего здесь стоишь?.. Уходи… Видишь, отменили воскресник? — сказал Володя.
— А кто отменил? — спросила она.
— Не знаю, — сказал Володя.
А ведь это он, Володя, воскресник отменил. Только сказать не посмел. Все вышло удивительно глупо. В общем, дурь одна и ничего более. Когда Володя с остальными халтурщиками в гастроном шли мимо школы, Володя взял да и написал фломастером поперек объявления: «Воскресник переносится на понедельник»… А как раз завтра, в понедельник, вся киногруппа выкатывается насовсем из школы. Насовсем, навеки, навсегда… Как об этом расскажешь?
— Нельзя отменять, — сказала Ольга. — Сегодня вечер отдыха, а полы грязные.
…Сначала он просто смотрел ей вслед, как она шла по школьному двору, — складненькая — и подумал вдруг: жаль, что не учится в нашей школе…. Сидела бы за соседним столом и чуть впереди, а он бы смотрел ей в щеку, а она бы чувствовала это и стеснялась… Почему он это представил? Неизвестно. Дурь одна и ничего более…
…Потом он орал на нее, и довольно визгливо, когда она пришла от дворничихи с ведром и тряпкой и он понял, что эта дура собирается действительно мыть полы в школе. Одна.
— Да ты знаешь, сколько метров квадратных в коридорах? А зал? Хочешь, подсчитаю в среднем, хочешь? В среднем! Хочешь?! Дура, брось ведро! Какого черта ты должна отдуваться за всех, за чью-то глупость?!
Но он-то знал, что это была его глупость. А как расскажешь? Володе никогда не удавалось сказать главного слова, все вокруг да около…
— Уходи! Не дам я тебе полы мыть, отдай ведро!
Но она только обогнула его, как телеграфный столб, и пошла по коридору четвертого этажа прямо к залу; жаль, что она не из нашей школы.
— Ну зачем ты это делаешь, зачем?
— Полы ведь грязные, — сказала она.
Полная дура! Даже не дура, а ослица какая-то.
Володя спустился вниз, и сторожиха спросила его:
— Ведро брать будешь?
Потом они молча, не обращая внимания друг на друга, мыли пол в бесконечном зале, в двух бесконечных его концах, и Володя понял, что клеши его вельветовые уже никогда не будут иметь первозданного вида, потому что их пришлось подкатать. А снять их Володя стеснялся: плавки стандартные, с медной бляхой и ноги худые и белые, как вареная петрушка. А ему хотелось, чтоб ноги были волосатые и кривые от верховой езды и на них перекатывались бугры мышц, а не стоять в вельветовых клешах посреди лужи.
— Ты обжимай воду-то… обжимай тряпкой, — сказала она. — Иначе не соберешь…