Рассказы 30-х годов — страница 4 из 7

— Ну что, Анна Власьевна? Все пава за павой?

— Пава и древо, дурень. Пава за павой — иной сколок — проще…

Федор Карпушев, соседский сын, чтобы поразить будущих родственников, облачился в блестящий белый халат. По-московски любезничая, по-родному «окая», он усаживал старуху перед окном.

— Пожалуйста, Анна Власьевна, сюда сядьте… Повыше голову поднимите. Вы — мой первый пациент на родине.

— Пациент, — ворчала старуха, довольная почетом. — Пациент. Пахать надо. Фершал.

— Анна Власьевна, а вы врачей своевременно посещали?

— Чего?

— Вы глаза обследовали у врачей?

— Чего?

— В околотке, я говорю, бывала с глазами? — заорал Федор.

— В околоток-то ходила. Капли какие-то пахучие дали. Баили: табак бы нюхала, глаза-то и целы были. Да ведь не я первая. Кружевницы-то тонких узоров все глазами мучаются. Вот сноха-то Карпушева Ивана Павловича в Николин день…

Федр грохотал рукомойником.

— Знаешь, бабушка, твои глаза поправить можно. Операцию надо делать. Катаракт это…

— Полно брехать над старухой. У лавочника у нашего, у Митрия, катарак-то в желудке был, ему Мокровской, дай господи светлой памяти. Я ему так и говорила: все равно умрешь, черт, мало ты над кружевницами изгилялся. По 300 кружевниц на него работало.

— Да не рак, а катаракт, бабушка.

— Все одно…

Но старуху уговорили. Анна Власьевна пришла в благодушное настроение и допытывалась у Федора:

— А косить можешь?

— Мало я косил…

— Ну, тогда лечи.

— К профессору отвезем.

— А профессор твой может косить?

— Не знаю. Не может, наверное…

— Ну, все одно… Вези. Только коклюшки я с собой возьму.

Федор увез старуху в Москву, а через два месяца написал, что операцию делал самый знаменитый профессор, что Анна Власьевна ВИДИТ. Потихоньку вертит коклюшками, а присмотреть за ней некому. Москва ей не понравилась: «не ослепнешь, так оглохнешь», и что через неделю думает он отвезти Анну Власьевну на Ярославский вокзал и посадить в поезд.

Но старуха приехала раньше, не вытерпела.

В стеклянный осенний день на полустанке вылезла она из вагона. Шофер закричал с грузовика: «Садись, подвезу, бабушка. Тут ближе 10 верст нет деревень…»

— Спасибо, сынок. Я и пешей дойду…

По тропке вдоль серых больших стогов дошла она до своей деревни. На околице хмурый бондарь стругал доски для огромного бака.

— Где тут Волоховы живут?

— Тут полсела Волоховых…

— Дом с красной крышей, баили…

— Тут полсела с красной крышей…

Обиженная Анна Власьевна с трудом добралась до своей избы: изба была почти в середине «порядка», а не с краю, как раньше. Дверь закрыта — хозяева в поле. Анна Власьевна зажмурила глаза, нащупала щеколду, отворила. Вошла, оглянулась: кровать была совсем такая, как думала Анна Власьевна, а вот комод — нет: лак подался и замки какие-то легкие. Подошла к зеркалу, поджала губы: от годов-то никуда не уйдешь. А нет: старенькая, а румяная.

Анна Власьевна повернулась, открыла ящик комода и обомлела: кружево «пава и древо», того самого хитрейшего узора, что когда-то сгубил глаза Анны Власьевны, что выплела она теперь в Москве артели в подарок, — было сложено в ящике комода аккуратными стопочками, приготовлен к сдаче.

Анна Власьевна охнула:

— Маманя, маманя, — испуганные дочери стояли в дверях…

— Чье плетение? — строго спросила старуха.

— Поздравствуемся, маманя…

— Чье плетение? — под ногой Анны Власьевны скрипнула половица.

— Наше, маманя… Мы с Шуркой…

Старая кружевница улыбнулась.

— Такую красоту выплесть… Молодцы, бабы. Нет, не угаснет наш род… Скрыли от старухи уменье свое… Гордость мою кружевную хранили…

Анна Власьевна заплакала. Вытерла глаза маленькими кулачками, развязала дорожный узелок и достала свое плетенье. Взяла из комода работу дочерей, подошла к окну, сравнила…

— Я еще елку с оленем составить могу, — тихо сказала Анна Власьевна.

Маяковский разговаривает с читателем


Маяковского слышали, видели десятки тысяч людей. В заводских клубах, в дворцах культуры, в студенческих аудиториях Маяковский разговаривал со своим читателем. «На сотни эстрад бросает меня, на тысячи глаз молодежи».

Этот «разговор с читателем» в жизни и творчестве Маяковского занимает очень большое место. Между тем, в том, что написано о Маяковском, именно эта сторона его жизни почему-то остается в тени. За исключением Л. Кассиля («На капитанском мостике» в «Альманахе о Маяковском»), никто не рассказал о «разговоре с читателем». Известно, что Маяковский хотел написать книгу о записках, подаваемых читателями во время выступлений поэта, хранил эти записки, сортировал. Книга осталась ненаписанной.

В прошлом году я сделал попытку записать кажущееся мне наиболее интересным из виденного и слышанного. Это мелочи, штрихи — на большее записи и не претендуют. За исключением первого факта, который рассказан мне бывшим работником Наркомпроса, все остальное я видел и слышал сам.


* * *

1922 г. Заседание в Наркомпросе по плакатам для азбуки — азбуки взрослых. Собраны лингвисты, почтенные, седовласые профессора в тяжелых золотых очках. Здесь же недоуменно пожимающий плечами Маяковский. Придумывают слова для азбуки: А — арбуз, атом; Б — блоха, берег… Маяковский молчит.

— Владимир Владимирович, ваше мнение?

— Арбуз? — задумчиво говорит Маяковский. — Блоха? — Бей белых! Вот, что нужно для второй буквы азбуки!..


* * *

1926 г. Недели за две до лекции Маяковского на диспуте в Мюзик-холле об есенинщине толпа «есенинских невест» сорвала криком и свистками выступление Н. Н. Асеева. Маяковский в Политехническом.

— Недавно не дали выступить против есенинщины одному моему товарищу. — Гул, крики: «И тебе не дадим. Долой!» Перекрывая обструкцию, гремит Маяковский с трибуны.

— Меня вы своим «долоем» с трибуны не сгоните. Всю лирику Есенина (зал затихает) я уложил бы в две строки бульварного романса:

«Душа моя полна тобой,

А ночь такая лунная».

Хохот. Аплодисменты. Маяковский, наклоняясь к микрофону:

— Товарищи радиослушатели! Слушайте, как аплодируют человеку, который выступил против Есенина. — Гул. Аплодисменты.


* * *

Вечер кончается. Записки.

— Читайте все!.. Зачем комкаете? Читайте все записки!

— Ищу жемчужных зерен.


* * *

1927 г. Клуб 1 МГУ. Диспут — «Леф или блеф». Маяковский — Полонский. Начало в 8, но только около 9 раздаются аплодисменты, и сквозь тесную толпу студентов, бросая шутки на ходу, проходит на сцену Маяковский. Восторженные аплодисменты. Маяковский садится к столу. Встает, выходит, опять садится. Полонского нет. Проходит 10 минут — 15. Крики: «Начинайте», «Пора». Маяковский выходит:

— Начнем, пожалуй. Только вот Полонского и присных нет. От Лефа-то явились, а вот от блефа никого нет.


* * *

1927 г. Зал Политехнического музея шумит на вечерах Маяковского. Лекция «Даешь изящную жизнь».

— Я — за кружевные занавески на окнах рабочих квартир, — начинает Маяковский. — Я за канарейку в комнате рабочего! Мещанство — не в вещах, мещанство в людях! Мещанство — вот в этой папке! — Из огромного портфеля вытаскивает Маяковский «революционный» романс Музгиза «а сердце-то в партию тянет». — Внимание!


«У партийца Епишки

Партийные книжки.

На плечах френчик, ах френчик, френчик,

Голосок, как бубенчик, бубенчик, бубенчик».


Вот полюбуйтесь! Бубенчик! Епишка, у которого партийные книжки. Не книжка — партбилет, а книжки. Вам смешно? А тут не один смех слышится. Этот бубенчик звенит в том, что «на плечиках френчик». Откуда этот френчик на плечах? Такие фречики носили господа офицеры — на плечах.

Вот с чем нужно бороться. Против этого контрреволюционного «бубенчика», за изящную жизнь, за красивую жизнь, которую мы вплотную начинаем строить.

Переходим к стихам:


«Делами,

кровью,

строкою вот этою,

Нигде

Не бывшею в найме,

Я славлю

Взвитое красной ракетою

Октябрьское

Руганное

И пропетое

Пробитое пулями — знамя!»


Аплодисменты всего зала.

На заводе


По утрам Лена глядела в зеркало с ненавистью. Зеркало честно и без всякого сочувствия отражало скошенный подбородок, вздернутый нос, кустами какими-то растущие брови. Да, некрасива, некрасива. И ничего тут не поделаешь, разве снова родиться. Вот быть бы такой, как Паня Шпагина — первая красавица ФЗУ, сейчас за ее станком — шум, смех, всякий, кто пройдет мимо — улыбнется, заговорит. А на Лену никто не обращает внимание, разве только по делу…

Эй, Федоров, кому сдавать смену?

Вот тебе сменщик.

Я станок Игнатову не сдам, Павел Иваныч.

Это почему?

Поломает. Пусть ФЗУ кончит, тогда и к станку идет.

Не глупи, Казакова. Не век же ему тележки возить. В техкружке Игнатов занимался. В остальном, ты подучишь. Ты ведь у нас профессор по фрезерной части.

Как учить, так профессор, а как фотографа в цех звать, так Шпагину снимают. Красивых ищите?

Ревнует. А к кому ревнует? К парню?

Нет, к газете, к станку.

Ребенок, право, ребенок, — сказал мастер.

Ну, Петька, придется мне видно остаться. Лекцию тебе читать. Становись вот сюда. Вот деталь. Номер ее 6017. Работать ее надо быстро. Начинай, показывай, чему вас на кружке учили. Поправлять буду.

Грязно тут у тебя, Лена…

Стружка, тряпка — это не грязь. Во всех цехах так. Чище нельзя, не дома.

Игнатов оказался способным учеником, а Лена — «профессором», и вскоре не стало надобности в учебе после смены.

Игнатов принес газету. Заводская многотиражка писала о нем — чернорабочем, ставшим квалифицированным фрезеровщиком.