Рассказы — страница 48 из 112

— Хорошо, — сказал Генрих, — а теперь пройдите в мой кабинет.

Оба вельможи поспешили исполнить повеление. Император призвал камергера и приказал ему пригласить императрицу. Оставшись один, страдалец, чьим уделом было несчастье, кто уже столько мучился и кому еще предстояло столько мучиться, обессиленный, упал в кресло. Он, не сгибаясь, переносил гражданские войны и войны с чужеземцами, отлучение от Рима и мятеж, поднятый сыном, но сейчас он чувствовал себя раздавленным сомнениями, которые овладели его душой. Сорок пять лет он носил корону, не сгибаясь под ее бременем, но под грузом подозрений он ослабел, словно на него надавила рука гиганта. На какое-то мгновение старик забыл обо всем — о власти, войнах, проклятии, мятеже, он мог думать только о своей жене, единственном человеческом существе, которому он доверял и которое более бесстыдно, чем все другие, его предало; слезы выкатились из-под его ресниц и потекли по впалым щекам. Жезл несчастья так глубоко пронзил скалу, что, подобно жезлу Моисея, заставил течь скрытый и неведомый источник.

Императрица, не знавшая, какая причина заставила Генриха вернуться, вошла так легко, что он не услышал ее шагов. Это была красивая северянка, с голубыми глазами и белоснежной кожей, белокурая и стройная, словно дева Мария на картинах Хольбейна или Овербека. Она остановилась перед стариком, улыбнувшись невинной улыбкой и склонилась, чтобы поцеловать его с полудочерней, полу-супружеской нежностью, но, как только ее волосы коснулись лба императора, он вздрогнул, будто ощутив укус змеи.

— Что с вами, государь? — удивилась Пракседа.

— Женщина! — произнес старик, поднимая лицо с влажными от слез глазами. — Четыре года вы видели, как я нес груз потяжелее, чем крест Христов, и моя императорская корона оборачивалась терновым венцом, вы видели, как пот заливал мои щеки и кровь выступала на лбу, но вы не видели слез на моем лице. Смотрите же, вот я плачу!

— Почему вы плачете, возлюбленный повелитель? — воскликнула императрица.

— Покинутый народом, отвергнутый вассалами, изгнанный сыном, проклятый Богом, я в целом мире не имел никого, кроме вас, и вы меня предали.

Пракседа поднялась и застыла, бледная и окаменевшая словно статуя.

— Государь, — ответила она, — не прогневайтесь на мои слова, но это неправда! Вы император, мой владыка и вольны говорить все что хотите; но если бы кто-либо другой повторил эти слова, я бы сказала, что он лжет либо из зависти, либо из злого умысла.

— Входите! — громогласно воскликнул Генрих, повернувшись в сторону кабинета.

Дверь открылась, и Гунтрам фон Фалькенбург и Вальтер фон Тан переступили порог. При виде их императрица содрогнулась: чутьем она всегда считала их своими врагами. Они медленно подошли, встали с другой стороны кресла императора и, воздев руки к Небу, произнесли:

— Государь! То, что мы сказали — правда, и мы, рискуя телом и душой, готовы сражаться за эту правду двое на двое с любыми рыцарями, которые осмелятся обвинить нас во лжи!

— Слушайте, что они говорят, сударыня! — обратился император к Пракседе. — Все будет так, как они сказали! Знайте, если в течение одного года и одного дня вы не найдете рыцарей, готовых снять с вас обвинение, приняв участие в поединке, вы будете прилюдно живьем сожжены на площади Кёльна факелом палача!

— Государь, — сказала императрица, — я молю Бога прийти мне на помощь и надеюсь, что благодаря его милосердию правда и невиновность восторжествуют.

— Да будет так! — произнес Генрих и, призвав свою охрану, приказал проводить императрицу в комнату, расположенную в нижней части дворца и весьма напоминающую тюрьму.

Императрица провела там взаперти триста шестьдесят четыре дня, не сумев найти ни одного рыцаря, способного ее защитить: несмотря на все ее обеты и обещания щедрых даров, столь велик был страх перед могущественными обвинителями. В заточении Пракседа родила сына, ведь императрица, как она и писала мужу, была беременна, когда на нее возвели обвинения; она кормила своим молоком и, как простолюдинка, сама пестовала несчастного младенца, осужденного вместе с ней на позор и костер. Среди всех придворных дам императрицы в постигшем ее глубоком несчастье верной ей осталась только Дус Прованская; эта молодая девушка три года назад покинула свой прекрасный край, где в ту пору кипели войны, и нашла приют при дворе своей повелительницы. Оставалось всего три дня до истечения срока, назначенного императором, а посланец Дус Прованской не появлялся и ничего о нем не было слышно. Она, до последнего дня поддерживавшая императрицу в ее надежде, сама начала приходить в отчаяние.

Ничто не могло сравниться с мучениями самого Генриха. Раздавленный сразу как император, отец и муж, он, чтобы отвратить гнев Божий, дал обет присоединиться к крестоносцам в Святой земле; приближение дня казни императрицы, назначенного им самим, было для него столь же мучительным, как и для самой Пракседы. Он все предоставил воле Божьей — и политические интересы, и собственные дела, заперся в самых глухих покоях своего замка в Кёльне и ждал, не имея сил ни на что больше. Как мы уже сказали, триста шестьдесят четыре дня истекло и занималось утро триста шестьдесят пятого.

В этот день, когда после девятичасовой утренней мессы Генрих выходил из своей молельни, ему сказали, что иноземный рыцарь, приехавший из очень дальних краев, просит разрешения немедленно с ним поговорить. Старик затрепетал, ведь в глубине души он не терял надежды на благополучный исход дела и тотчас же приказал ввести чужеземца.

Генрих принял его в той же комнате и сидя в том же кресле, где год назад отдал приказ о заточении императрицы. Рыцарь вошел и опустился на колено. Император, сделав ему знак приблизиться, спросил, что привело его к нему.

— Государь, — сказал незнакомец, — я испанский граф; на заутрене я услышал, что императрица, ваша жена, была обвинена двумя вашими придворными и, если в течение одного года и одного дня не найдется рыцаря, готового принять бой в ее защиту, она будет прилюдно сожжена. Я много хорошего слышал о ней, о ее набожности и добродетели, известной во всем свете, и пришел из своей земли, чтобы сразиться с обвинителями.

— Граф! — воскликнул император. — Добро пожаловать! Вы оказываете ей великую честь и проявляете к ней великую любовь, и пришли вы вовремя, ибо осталось не более трех дней, после чего она, согласно обычаю Империи, должна будет претерпеть наказание за супружескую неверность.

— Государь, — заметил граф, — я прошу у вас позволения поговорить с императрицей, только тогда я смогу узнать, виновна она или нет; знайте, если она виновна, я не пожертвую ни жизнью, ни душой ради нее, но если она невинна, буду сражаться не только с одним или двумя, но при необходимости со всеми рыцарями Германии.

— Пусть будет так, как вы желаете, ибо это справедливо, — ответил император.

Неизвестный рыцарь поклонился и сделал несколько шагов к двери, но Генрих его остановил.

— Господин граф, вы дали обет скрывать свое лицо? — спросил он.

— Нет, монсеньер, — ответил рыцарь.

— В таком случае не будет ли вам угодно снять шлем, — продолжал император, — чтобы я мог запечатлеть в памяти черты человека, подвергающего себя опасности ради спасения моей чести.

Рыцарь снял свой шлем, и Генрих увидел смуглого юношу лет восемнадцати—двадцати, с решительным выражением лица. Император смотрел молча и грустно, потом невольно вздохнул, подумав, что и Гунтрам фон Фалькенбург и Вальтер фон Тан оба в расцвете лет и сил.

— Да хранит вас Господь, господин граф! — произнес он. — Вы кажетесь мне слишком юным, чтобы добиться успеха в предпринятом вами деле. Подумайте, есть еще время отказаться.

— Прикажите проводить меня к императрице! — ответил рыцарь.

— Идите! — распорядился император, вручая ему перстень. — Вот моя печать, перед ней откроются все двери.

Рыцарь встал на колено, поцеловал руку, протягивающую ему кольцо, надел его на палец, поднялся, поклонился императору и вышел.

Как и сказал Генрих, императорская печать открыла перед незнакомцем все двери; покинув судью, спустя всего десять минут он оказался рядом с обвиняемой.

Императрица, сидя на кровати, кормила младенца грудью; уже давно к ней не заходил никто, кроме тюремщиков; ей было запрещено общаться даже со своими придворными дамами, поэтому, когда открылась дверь, она не подняла головы и только с естественной стыдливостью прикрыла грудь накидкой, продолжая напевать грустную тихую песню и медленным движением плеч убаюкивать сына. Рыцарь минуту безмолвно созерцал эту красноречивую картину королевских невзгод, и наконец, видя что императрица его не замечает, произнес:

— Сударыня, не соблаговолите ли вы взглянуть на человека, приехавшего из дальней страны из почтения к вашему доброму имени. Вас обвинили, и я готов вас защищать, но прежде всего откройтесь мне как перед Богом, ведь мне нужна не только сила в руках, но и спокойная совесть. Во имя Неба, скажите мне всю правду! Если, как мне хочется надеяться, я смогу увериться в вашей невиновности, клянусь вам полученным мною рыцарским достоинством, что буду защищать вас и не отступлюсь от вас во время боя.

— Прежде всего примите мою благодарность, — произнесла императрица. — Но скажите, нельзя ли мне узнать, кому я должна раскрыть правду, или вы дали обет не называть своего имени и не показывать своего лица?

— Лицо мое, сударыня, может видеть любой, — отвечал рыцарь, снимая шлем, — поскольку, я думаю, оно никому в Империи не знакомо, но что касается моего имени, я поклялся открыть его только вам.

— Так назовитесь! — сказала императрица.

— Сударыня! — продолжал рыцарь. — Я испанский принц, меня зовут Раймон Беренгар, граф Барселонский.

При звуке этого имени, столь знаменитого из поколения в поколение, императрица, давно знавшая о великом благородстве и великой доблести этой семьи, всплеснула руками, счастливая и успокоенная, и, глядя на графа сквозь пелену слез, застилавшую ее прекрасные глаза, проговорила: