Рассказы — страница 3 из 5

— Правду говорит Эки… Это не наша война! — раздались голоса.

— Нет, мама, это наша война! Мы должны защищать свою землю! Свои чумы! Своих детей! Своих матерей и жён! — возразил ей Кинкэ. — Советская власть дала нам сытую жизнь. Враг хочет опять отнять наше богатство, захватить нашу землю… Разве мы можем, как трусливые зайцы, отсиживаться в кустах?! Подумайте, люди!

Хорошо говорил Кинкэ, не зря он учился в далёком городе Ленинграде. Стыдно стало его землякам.

— Пиши мою тамгу[6]. — К Логинову подошёл друг Кинкэ Черончин.

И ещё несколько молодых мужчин и парней записались на фронт.

На этом неожиданном суглане решено было: на фронт пойдут пока добровольцы, а остальным, если потребуется, пришлют бумажки и вызовут. Пожилых мужчин и стариков вообще трогать не будут.

Кое-кто облегчённо вздохнул. И тут же, набрав продуктов, откочевал в тайгу — вдруг да передумает Кинкэ, всех за собой потащит. Вон братьев своих — Куманду и Кутуя, он, можно сказать, насильно добровольцами записал, а они, кроме тайги, ничего в жизни не видели. Даже язык-то русских и то толком не разумеют. А как воевать будут?

Печальными были в стойбище последние дни перед отъездом на фронт. Всё валилось из рук. Даже Кинкэ и тот ходил сам не свой. Накануне отъезда он взял в руки пэнггивкэвун. Этим простеньким инструментом можно рассказать всё, что хочешь. Кинкэ умел изобразить на нём скрип лыж и полозьев по твёрдому насту, цокот оленьих копыт, вой пурги и метели.

Перед свадьбой его пэнггивкэвун пел о любви. Как звонкий ручеёк журчал, птичкой щебетал на всю тайгу. Невесту, будущую жену Мэмирик, Кинкэ высмотрел сам и женился по новому, советскому закону — без всяких тори[7], просто записались в одну специальную книгу в кочевом Совете, и всё.

Кикнэ зажал во рту металлический язычок инструмента, тронул его пальцем — глухо вздохнул пэнггивкэвун. И вдруг — печально загоготали гуси, заплакали лебеди и журавли, тревожно прошелестел по листьям деревьев ветер, и вот будто далеко-далеко за чумом завыла пурга, а потом снова опалил душу плач лебедей. Будто осень пришла. Тёмное ночное небо, тучи, сплошные тучи, и за ними вереницей плывут и плачут птицы, милые нашему сердцу небесные олени. И не изо рта Кинкэ, а словно оттуда, с вышины, доносились тоскливые, щемящие душу звуки.

О Небо! Где она, эта Тёплая Сторона Земли? Долетят ли туда наши птицы, вернутся ли они назад? Стань выше, Небо, пусть пролетят мимо небесных оленей дробь и пули охотника! Добрый Дух, помоги птицам возвратиться в родные края!.. Не туда ли теперь, в Тёплую Сторону, собрались наши мужчины? Вернутся ли они назад?! О Небо, о Добрые Духи, будьте рядом, помогите им возвратиться домой!

Кинкэ играл песню «Прощание птиц с родиной».

На следующий день добровольцы покинули стойбище, некоторые из них навсегда.

— Мама, Мэми! Берегите сына, Амарчу! Подрастёт — отдайте его учиться. Я верю, у него будет другая жизнь! Берегите его!.. — обнимая жену и мать, сказал Кинкэ.

А потом Огдо-Эки одну за другой получила бумажки. Страшные, как выстрелы в сердце. Плакала, горько плакала мать над каждой из них, плакала втихомолку, не соблюдая родовой закон. В душе надеялась, что хоть один из её детей уцелеет на этой страшной войне. Последнюю похоронку, на сына Кинкэ, они получили зимой, когда приехали на факторию за продуктами.

Колокан ни слова не проронил, набил табаком трубку, подцепил палочкой уголёк из костра, не торопясь раскурил. Потом, запрокинув голову, долго смотрел в дымовое отверстие. Но вот он поднялся, сказал устало:

— Снег будет, аргишить надо.

И, ещё больше сгорбившись, вышел из чума. Эки знала: сядет он где-нибудь в стороне и будет плакать. Почему эвенкам нельзя плакать?.. Почему Всевышний не запретил и смеяться?.

Не сдержалась Эки, зашлось её сердце. Упала она на шкуру, как неживая. Долго лежала молча. Потом вдруг запричитала:

— Хутэёй! Хутэёй! Зачем ты ушёл в Нижний мир раньше меня? Солнышко моё, зачем ты закатилось так рано?

Люди поняли, что шепчет она песню проводов уходящему в Нижний мир — землю Харги. Но ведь сейчас не положено: Кинкэ, по бумажке-то, три месяца назад умер, стало быть, он давно уже «там». Стали опять уговаривать, чтобы она плакала просто так, без слов.

— Поплачь, Эки, поплачь, теперь все плачут. Духи простят нас… Только молча, не говори ничего…

— Харги! Харгингаса! Злой Дух, проклятый Злой Дух! — вдруг закричала Эки. — Проклятый Злой Дух! Подавись людской кровью!.. И вы, обитатели Нижнего мира! Зачем вам нужны мои дети, возьмите меня! Почему меня не зовёте? Будьте вы прокляты!..

Жутко стало в чуме. Женщины зашептали молитвы. Нельзя так. Нельзя вслух проклинать Злого Духа и нижних людей. Грех-то великий. Горе, если даже это смерть сына, надо переносить молча. Лучше сделать вид, что ты не сильно огорчён — так можно даже обмануть Злого Духа. Так испокон веков делали.

— Эки, помолчи! Услышат тебя!

— Пусть слышит! Не боюсь я его! Харги, слышишь! Чёрная твоя душа, захлебнись в крови моих детей!..

«Уж не кружит ли её ум?!» — испуганно думали люди.

До самой ночи проклинала Эки всех Духов и даже русского Бога. Наконец, совсем обессилев, забылась в тревожном полусне.

Позже, когда не стало тихого, добычливого Колокана, когда болезни и голод съели внука, сына Куманды, жену его и других родственников, снова поползли слухи:

— Услыхал, услыхал Харги!.. Накликала, теперь он их всех съест.

Остались в живых, в этом Срединном мире, две дочери — младшая Сарта и старшая Сынкоик. С шаманкой-то, наверное, Злой Дух не справится, у неё самой есть свои Злые и Добрые Духи, они её берегут, а вот до Сарты, до внуков Эки добраться могут. Сарта со своим Урунчей беспомощны, жить совсем не умеют. Надо же было так обмануться при выборе зятя.

Сынкоик раньше всех вышла замуж. А перед самой войной подались они с мужем на речку Куту — там собирались все, кто не принял новую власть. Оттуда ни один мужчина не ушёл на войну. Радовались на Куте — вот, мол, как ловко они провели новых начальников.

На Куте водились ещё олени, много оленей. А где олень — там сытая жизнь. Шаманка Сынкоик взяла на Куте власть в свои руки. Там её чтили и боялись. Эки вслух никогда не вспоминала о дочери, словно её и не было. Люди дивились: «Как же так? Осталась, можно сказать, трухявым пнём с жиденьким отросточком — Амарчой и не едет к ней, к родной дочери. Даже отобрала мальчонку. Там-то ведь легче прожить, легче вырастить внука. Никто бы её не осудил. Все знают — на Сарту с Ургунчей какая надежда? Им бы себя прокормить…»

Но с другой стороны — гордились ею люди. Уйди она на Куту, обидела бы сородичей, предала их в тяжкую пору, дело Кинкэ предала бы… В стойбище Кинкэ хорошо помнят.

— Ох-хэ! — ворочается ночами бабушка Эки, прислушиваясь к дыханию внука, отгоняет тяжёлые мысли — не оборвалось бы раньше времени сердце. Устало оно за последние годы. Но как бы там ни было, ей жить надо, внука растить. Вот поднимется Амарча — можно будет уйти к сыновьям. Что-то сны нехорошие стали сниться. Чуть закроет глаза, и тотчас лодку увидит, а в ней Кинкэ, Куманда, Кутуй. На войну плывут. И кричат что-то, но что — не понять. Песня слышится… «Прощание птиц».

Белый лось, чёрный олень

Лето — не зима. Зимой знай сиди в чуме да подбрасывай в ненасытный огонь дрова. Скучно зимой — ни гостей, ни весёлых игр. Э, да что там сравнивать — лето есть лето.

Летом всегда случаются какие-нибудь гости. Вот и нынче они пожаловали. На мысу Лебединого озера, километрах в пяти от Суринды, раскинули свои чумы оленеводы с Куты, и получилось настоящее стойбище. Там ягельник добрый, есть чем оленей кормить. А у нас они появились совсем налегке, нарядные, гордые. Родственникам кучу разных подарков понавезли.

Тётя Сынкоик с дядей Дапамкэем подарили Амарче летний тёмно-синий зипун, разукрашенный ярким орнаментом, бабушке Эки — шаль с кисточками, выменянную где-то на соболя, а Ургунчэ с Сатртой и девочкам — платья-штаны, игрушки. С бабушкой Эки Сынкоик разговаривала так, словно между ними ничего не было. Наверно, все женщины умеют скрывать свои чувства, ни одним словом не выдадут, что творится у них на душе. Выдать может только взгляд. Бабушка Эки посмотрела на дочь и поняла, что та отступилась, об Амарче больше речи не будет, вздохнула легко и успокоилась.

Гости высматривали невест. После войны в нашем стойбище много вдов оказалось, девочки подросли. Надо думать о будущей жизни, о продолжении рода.

На зависть артельщикам гости брали в Госторге много богатых товаров: муку, сахар, пахучий табак и пачки махорки.

— Вот кого раскулачивать надо, — говорил им прямо в лицо Мирон Фарков. — Артельщики, можно сказать, с голоду пухнут, а они, как при царизме, как при старом режиме, господами вырядились, невест высматривают. Будь моя воля, я бы вам ничего не дал. Наели за войну хари-то, теперь баб захотелось!

— Не имеешь права, — отвечали те.

— Тут-то вы шибко грамотные! Соображаете, значит, как выгодней жить? Куда только власть смотрит? Ну ничего, и до вас доберёмся!

— Мы никому плохого не делаем. Зачем сердишься? Пушниной власти вашей помогаем.

— А вы думаете, что наши охотники спят? Они тоже пушнину сдают.

— Ваши-то оленей порастеряли, вот и сидят голодные. Мы тут при чём?

— При том, — сердито хрипел Мирон, но товары им опускал.

К прилавку, за которым, ворочая мешки, ворчал Фарков, оттирая других, протиснулся Ганча Лантогир, секретарь Совета. Из-за спины его выглядывал Дапамкэй. Лица у них — разомлевшие.

— Это же безобразие! — по-русски закричал Ганча. Выпивший, он становился отчаянным и нахальным.

— Мука, сахар, табак, спичка — всё давай, — начал перечислять Дапамкэй.

— И спирта, — повелительно подсказал Ганча.

— И спиртэ! — обрадовано подхватил Дапамкэй. Мирон молча перевернул порвавшийся мешок с мукой.