— А ты всегда говоришь только правду? И ничего не скрывала, и ни разу никого не обманывала? Вспомни-ка Евпаторию!.. — выпалил я.
Палить по родной матери? Но я был влюблен — палил, как иногда случается на войне, «по своим».
— Только правду не говорит никто, — тихо ответила мама.
После Майи я еще два раза влюблялся навечно.
Притом, что пока не успел даже распрощаться со своим юным возрастом. Сколько же сотрясений у меня впереди!
Однажды я высказал эту мысль маме, когда мы прогуливались перед сном.
— Бывает по-разному. Сначала сходят с ума, а после…
— Ты ведь тоже очень любила отца? — зачем-то спросил я.
— Очень я любила Александра Савельевича.
— Да-а? — растерялся я. Может, мама все-таки решила говорить правду всегда?
— И он не нуждался в моих медицинских советах, потому что сам был врачом.
— Но отец-то очень тебя любил!
— Очень он любил, я думаю, ту женщину… с кудряшками.
— Так почему ж ты не ушла?! И он не ушел?
Мама долго не отвечала.
— Я хотела, чтобы у вас с Кларой была мать… а он хотел, чтобы у вас был отец. А вместе мы хотели, чтобы у вас был дом.
Мы брели по тому же бульвару, по которому от отца убегало счастье.
— Какие же мы с сестрой сволочи! — сообщил я самому себе вслух.
— Зачем ты так? — возразила мама.
1998 г.
«ЧУЖОЙ ЧЕЛОВЕК»
У нас на бульваре она, мне кажется, появилась впервые. Но почти все со скамеек своих привскочили, а встретившись с нею взглядами, поздоровались. И я поздоровалась, потому что была с ней знакома. А она со мной нет… Хоть с многоцветного экрана, без спроса отвлекавшего меня от жизни и без спроса приобщавшего к ней, она уверяла, что ясно видит лица своих телезрителей. Как ей удавалось одновременно рассмотреть столько лиц, для меня оставалось загадкой…
Когда она появлялась, я откладывала в сторону все, что оказывалось у меня в руках: шитье, книгу, соковыжималку. Хозяйничать на кухне, в детской комнате или в спальне в те мгновения я не могла, так как она возникала в столовой, где главным членом семьи, безусловно, считал себя телевизор.
Передача «Самое-самое» была популярной, или, как стало принято иностранничать, «рейтинговой». С экрана она панибратски, хоть и настоятельно просила звать ее просто Милой. Телезрители, вторгавшиеся в передачу по телефону, однообразно обыгрывали это имя и называли ее «милой Милой». Она же в ответ однообразно полустеснялась и напоминала, что просит зрителей и собеседников в студии рассказывать не о самом милом человеке или событии, а о самом — с той или иной точки зрения — значительном. «Если же самое значительное и самое близкое, родное вдруг совпадут, то не возражаю, пожалуйста…» Когда-то самым родным и любимым величали товарища Сталина, который отправил моих родных и любимых, включая отца, с этого света на тот… Что, однако, не помешало мне четырьмя годами позднее взахлеб рисковать жизнью с именем вождя на устах. И лишь через многие годы я стала относиться к возвышенным эпитетам с подозрением и осторожностью.
«Самое-самое»… Что уж возвышенней! Но на экране Мила сумела заворожить меня своей отрешенной от суеты задушевностью, а на бульваре — повелительной целеустремленностью. Все мы ей вдруг подчинились.
В стародавние времена респектабельные бабушки и дедушки, выгуливая своих внуков и внучек, рассаживаясь на бульварных скамейках, делились впечатлениями о Леониде Витальевиче Собинове, или о Василии Ивановиче Качалове, или о Галине Улановой… Позже они полушепотом советовали друг другу прочитать роман Солженицына или стихи Иосифа Бродского. Теперь же на скамейках обсуждались передачи «милой Милочки», ее коллег и аргентинские сериалы. Времена менялись благоприятно для Милы — и потому ее появление заставило скамейки постепенно затаиться, затихнуть.
Великий писатель, именем которого лет сто назад был наречен бульвар, хозяином его не выглядел: он, воссозданный в бронзе на пьедестале, казался задумчиво неуверенным, сомневающимся в себе, в настоящем и будущем. У Милы сомнений не наблюдалось. Она сходу завладела бульваром и всеми его взрослыми обитателями. В отличие от детей, которые продолжали себе играть в прятки, будто ничего не случилось. Некоторые из них тоже «узнали», выпучили глаза, но прятки оказались важнее.
Писатель на пьедестале виделся мне одиноким и никак не защищенным своей мировой славой. Милу же сопровождал оператор с камерой на плече, напоминавшей готовое к бою оружие (меня часто посещали фронтовые ассоциации). За оператором следовал звукооператор с ящичком на ремне. Чуть поодаль двое парней тащили осветительную аппаратуру. В непосредственной же близости от Милы, ожидая команд, семенил, подобно штабному адъютанту, ее помощник с деловым видом и деловым кейсом в руке. Вся эта свита не была нам знакома, ибо всегда оставалась за кадром. Но приближенность к «ведущей» и ее возвеличивала.
Мила оглядывала бульвар как поле своих предстоящих завоеваний, а нас, мирных бабушек и дедушек, — как грядущих воинов, которых она за собой поведет.
Но вести за собой она, как выяснилось, намерена была лишь меня. Повернувшись к моим соседкам по облупившейся, некогда зеленой скамейке, Мила произнесла:
— Вы знаете, что мои передачи требуют доверительности и интимности (в положительном смысле!).
Мила была относительно молода, и мне показалось странным, что другой интим она рассматривала вроде бы в смысле отрицательном.
Так как телеавторитеты сделались авторитетнее всех остальных, мои соседки незамедлительно, не расставаясь со своими воспаленными взорами, скамейку покинули.
Мы остались вдвоем.
В этот миг прожекторно принялась за дело осветительная аппаратура. Которая сразу же оказалась для внуков и внучек притягательней, чем игра в прятки… Но только-только они успели шумливо сгрудиться, как по другую сторону памятника произошло новое чудо: появился весь от усов до лакированных сапог картинно нафабренный человек с мячами и шарами, которые он непонятно как умудрялся удерживать всего в двух руках. Он издавал загадочные, призывные клики — и внимание детей тут же переключилось.
— А это кто? — спросила я, ибо привыкла уже увлечения внуков воспринимать как свои собственные.
— Фокусник, — преспокойно ответила Мила, точно фокусникам и положено было являться на нашем бульваре со знаменитым литературным именем. — Внуки и внучки могут помешать нашей съемке… Но и прогонять их невежливо. Я и придумала, как их, не прогоняя, отвлечь.
— Людмила Аркадьевна — гений! — оповестил меня суетливый помощник в присутствии гения, который сидел не на скамейке, а в каменном кресле на пьедестале.
Мила помощнику не возразила, а обратилась ко мне:
— Не удивляйтесь, но я вас узнала.
— Узнали? Меня?! Наверное, с кем-нибудь спутали. Вот я вас, действительно, с первого взгляда…
Она снисходительно улыбнулась: ну, это, мол, уж само собой. Потом она несколько раз щелкнула пальцами, будто приглушенными кастаньетами, — и помощник с торопливой услужливостью достал из кейса папку, а из папки двумя пальцами извлек фотографию и протянул ее Миле.
— Вот видите… Это разве не вы?
С той секунды оператор, уловила я, без предупреждения заработал: чтоб естественность была максимальной. Заметив, что я заметила, Мила меня успокоила:
— Не обращайте на камеру никакого внимания: мы с вами наедине.
Ее пожелание тоже было камерой зафиксировано: жизнь как она есть! Было ясно, что это Мила при монтаже обязательно сохранит.
— Скажу по секрету, что мы не только раздобыли ваш снимок, но окольными путями узнали, проследили, где и когда вы гуляете с внучкой. И вас ни о чем, как вы знаете, заранее не упредили, так как непосредственность общения возникает благодаря неотрепетированности и абсолютной неподготовленности собеседника. Но это наш с вами секрет! — объяснила она миллионам поклонников своей передачи. — Единственное, что мы заранее обеспечили, — это солнечный полдень. Но и о своем — дополнительном! — свете побеспокоились. Свет — не тьма: чем больше, тем лучше.
— Людмила Аркадьевна — гений! — снова напомнил помощник. И она снова не стала ему перечить. Хотя при монтаже, как я догадалась, мысль о ее гениальности будет все же удалена.
— Итак, на снимке разве не вы?
— Можно сказать, что уже не я. Сорок второй год… Нет, сорок третий. И откуда вы ее взяли?
— От передачи «Самое-самое» не утаишься. А, кроме того, вы человек легендарный. Разве не знаете?
— Нет.
— Ну, так поверьте мне, Алла Михайловна… Через неделю у нас День Победы. Как поется, «это праздник со слезами на глазах» и «с сединою на висках». — Она оглядела меня. — Если бы лишь на висках! Простите, что акцентирую… А сама вот регулярно подкрашиваюсь! — Это был ее стиль: откровенность так откровенность! — Но я акцентирую не на цвете волос, а на цвете войны. Это она сделала вашу голову белой?
— Нет, не она.
— Но вы же… вам пришлось быть не просто медсестрой где-нибудь в тыловом или прифронтовом госпитале, а санинструктором, то есть выносить раненых на себе с поля боя. Это так?
— Так.
— И к тому же вы, женщина, участвовали в форсировании Днепра, который «чуден при тихой погоде»… — Она взглянула на классика. — А при той погоде… река была красной от крови? Это правда?
— Да.
— Вы были очень красивой женщиной. И за вами увивались даже известные военачальники. Им вражеские дивизии сдавались, армии… А вы не сдавались. Я все тайны из однополчан ваших вытянула. Не сдавались… Это, кстати, не отразилось на количестве ваших наград. Вы ведь могли бы стать кавалером ордена Славы трех степеней.
— Какие степени заслужила, такие и получила, — возразила я.
Когда касались фронтовых лет, я будто вытягивалась перед ними — и отвечала по-военному кратко, не подвергая сомнениям решения вышестоящих начальников. Такая у меня сохранилась выправка.
А повелительность телеведущей незаметно вроде бы обмелела, иссякла… уступила доверительной заинтересованности.