Рассказы — страница 39 из 54

— Она рыдала.

Только это и не было ложью.

— Тогда защищай. Но вообще-то…

— Если я стану отстаивать свободу для одних лишь абсолютно невинных, нам с тобой не на что будет жить, — невзначай и неосмотрительно присоединилась я к взглядам ее отца.

— Я понимаю, что без денег не обойтись… Но еще хуже, мне кажется, тем бедным людям, у которых нет ничего… кроме денег, — задумчиво произнесла дочь. Узрев мои изумившиеся глаза, она уточнила: — Это почти цитата… Не помню откуда.

Плагиата Рашель допустить не могла.

А в той ситуации она согласилась, чтобы я защищала… не преступника, а его маму. Потому что любила меня.

— Адвокат имеет право защищать своих родственников? — нетерпеливо, с порога осведомилась дочь, вернувшись из школы. Она впервые болезненно не могла отдышаться.

«Торопится сообщить какую-то новость», — мысленно съежилась я. Ждать плохих новостей — это тоже профессия матери. Рашель задыхалась от спешки: ей надо было поделиться со мной каким-то чрезвычайным событием.

— Присядь, отдышись… умоляю тебя!

— Нет, сперва ответь: может ли адвокат…

— Ты спрашиваешь об адвокатах вообще или конкретно обо мне?

— О тебе.

— И какую же свою родственницу придется мне вызволять?

— Свою дочь.

— Тебя?

— Не тревожься… — Бдительней всего она оберегала меня от беспокойств. «Из-за них все болезни!» — разъяснила ей как-то соседка.

— Какие же законы ты нарушила? — все-таки предельно напряглась я.

— Залепила Эвересту пощечину и плюнула ему прямо в глаза.

Чтобы моя деликатная дочь такое себе позволила, должно было стрястись нечто невообразимое.

— За что ты его? Он посягал…

— Нет, он не посягал на мою женскую честь. — Рашели было уже четырнадцать. — Не тревожься.

— Тогда почему?

— Он собрал нас на корте и объявил: «Сегодня у нас с вами праздник! Великий закон вступил в силу! Отныне за каждое насилие над нами родителей мы имеем право жаловаться в полицию. Подавать на них в суд!» Некоторые страшно обрадовались. А я спросила: «Ты собираешься жаловаться в полицию на свою маму?» Он преспокойно мне отвечает: «Если она совершит физическое насилие… или что-нибудь оскорбляющее меня… Нам предоставили право! Можно даже нарочно что-нибудь сделать, чтоб заслужить шлепок. А как его отличить от удара? Закона, чтобы они на нас могли жаловаться, нет, а чтобы мы на них — есть… Одним словом, они теперь в наших руках. Отныне мы можем от них добиться чего угодно!»

Власти над сверстниками Эвересту уже не хватало — он возжелал власти и над родителями.

— Представляешь, кое-кто ему поддакивал, аплодировал. Остальные молчали… А я спросила: «Значит, вместо того, чтобы защищать маму, будешь на нее нападать?» Он отвечает: «Не только же им нападать на нас! А ты по-прежнему оглядывай мир из-под маминой юбки». Тут не знаю, что со мной сделалось… Я подошла к нему и сказала: «Сейчас ты получишь не шлепок, а удар. Который можешь выдать за шлепок… чтобы не выглядеть униженным. А можешь выдать удар за удар. И донести… Кому угодно! Хоть в полицию, хоть в Кнессет… Хоть президенту. Хоть в Организацию Объединенных Наций!» И вмазала Эвересту, а потом плюнула. Мама, неужели принят такой закон?

— Принят… Но он против садистов и хулиганов. Они, к несчастью, встречаются и среди родителей тоже. Вообще, со всем, что охраняет детей, я согласна. — Я так прижала к себе Рашель, что дочери стало ясно: под всеми детьми я подразумеваю ее.

— Но этот Эрнест, выдающий себя за Эверест, хочет использовать закон против своей собственной матери. Она не садистка, я ее видела… И других подначивает… Как я могла принимать его за вершину? А он, оказывается, низина. На мать собирается доносить… Да он ниже низины!

На защиту отцов Рашель не выступила — она оскорбилась только за матерей. Потому что любила меня.

Ночью у Рашели случился сердечный приступ. Ей все еще перехватывало дыхание. Врожденная болезнь вынырнула из укрытия, из давней засады… К одышке присоединилась и боль. И моя паника… Я впала не в страх и не в ужас, а в полную невменяемость. Никак не могла набрать номер «Скорой помощи», хотя он состоял всего из трех цифр. А после долго не могла вспомнить свой адрес. По этой причине «помощь» сообразила, что надо мчаться, не расспрашивая о недуге моей дочери.

Да, по своей вине Рашель никогда не приносила мне боли и бед… А по моей вине, как я себя убеждала, она появилась на свет с врожденной болезнью сердца. Я проклинала себя за это не только в душе, но и в полный, не ищущий оправдания голос… после того, как очередной врач (а я меняла врачей, чтобы выяснить разные мнения!) говорил то же самое, что и его предыдущий коллега:

— Надо бы решиться на операцию. — А после, смягчая свое предложение, спрашивал: — Как она, по вашим наблюдениям, себя чувствует?

Ни один признак недуга наружу не пробивался. И я отвечала:

— Она кажется мне совершенно здоровой! Правда, Рашель?

— Я ничего такого не испытываю… Сердце бьется до того нормально, что я его даже не ощущаю, — так или примерно так подтверждала дочь. И чтобы успокоить меня, уже за врачебной дверью неизменно добавляла: — Наверно, они ошибаются!

Я страшилась операции и оттягивала ее, а врачи не настаивали: «Давайте еще понаблюдаем… Если вы не хотите, и мы потерпим. Катастрофической ситуации нет!»

Мне представлялось, что они не ручаются за исход хирургического вмешательства… и на всякий случай со мной соглашаются.

К тому же я с детства помнила фразу, услышанную от хирурга, приятеля нашей семьи: «Если можно не оперировать, лучше не оперировать. Скальпель — это последняя мера!» Мы предпочитаем подсовывать себе те воспоминания, те аргументы, которые оправдывают наши решения и поступки… даже если они ошибочны.

Я кляла себя за то, что незадолго до родов споткнулась где-то на ровном месте: значит, не была осторожна. И за то, что в период беременности редко гуляла, и за то, что обременяла себя судебными нервотрепками…

Каждый из докторов считал своим долгом восстановить истину: «Ни в чем вы не виноваты!»

Но оправдательные приговоры я вовсе не обязательно считала праведными, хотя, как адвокат, именно за них и сражалась.

Согласно характеру я не позволяла себе откладывать смелые, решительные шаги, если шагнуть было необходимо. Но то, что касалось дочери, часто меняло мои правила и привычки. Хирургическое вторжение в ее сердце, казавшееся мне непостижимо опасным, я продолжала оттягивать: «Врачи не настаивают. Если бы надвигалась гроза, они бы…»

Через неделю собрался консилиум.

Не расставаясь со своей невменяемостью, я металась по больничному коридору. Дежурный врач и медсестры поддерживали меня уговорами, каплями и пилюлями. В горестные дни и часы еврейская сострадательность куда поразительней, чем даже энергия противостояния, беснующаяся в другие часы и дни. А когда настигает глобальная катастрофа, веришь каждому утешению, цепляешься за любой признак надежды.

Наконец меня пригласили… туда, где решалась моя судьба. Потому что решалась судьба моей дочери.

— У вашей Рашели плохое сердце, — сказал сидевший в центре стола профессор.

«У лучшей из дочерей плохое сердце?» — проскочил в уме нелепый, не имевший отношения к медицине вопрос, будто попытавшийся отвлечь меня от профессорской фразы.

Глава консилиума не так давно приехал на Обетованную землю из не менее благословенной Англии. Это было первое, о чем сообщали, когда о нем заходила речь. Естественно, его именовали светилом и он, при всей своей сутулости и худосочности, светил таким ослепляющим авторитетом, что иные точки зрения даже еле заметной вспышкой проявить себя вроде не смели. Что же мне было делать?

— Я за то, чтобы говорить правду. Даже матерям… Н-да, сердце у девочки скверное. А операции при врожденных пороках предпочтительней в более раннем возрасте. Таково мое мнение. Но я могу заблуждаться. — Сидевшие непосредственно рядом с ним кардиологи протестующе замахали руками: он ошибаться не мог! — Неужто не было примет порока у вашей дочери раньше? — «Какие пороки могут быть у Рашели?» — отвлекал меня от сути все тот же сердобольный, хоть и нелепый голос. Но как я посмела откладывать, оттягивать… спасение дочери?! — Н-да, операцию делать, на мой взгляд, уже рискованно.

«У профессора из Англии не может быть неудач! И если он сам возьмется…» — подсказал мне тот же невидимый собеседник.

— А нельзя заменить ее сердце… моим? Оно очень здоровое, — произнесла моя невменяемость.

Профессор взглянул на меня с удивлением. Других его эмоций я в том разговоре не обнаружила.

— Сердце — орган не дублируемый. И взять его у живого донора медицинская этика не позволяет, — бесстрастно, как студентке на лекции, растолковал мне репатриант из Лондона. — Однако здесь, на новом для меня месте, оказался хирург, который смело готов оперировать вашу дочь. Кстати, он работал в детской больнице… мне, к сожалению, неизвестной.

Таким образом он дал понять, что та больница располагалась не в Лондоне и не в Ливерпуле.

— Где он? — проговорила я.

— За этим столом… Я бы, нарушая свои привычки и правила, согласился присутствовать при его полуэксперименте. И не счел бы для себя оскорбительным консультировать… — Профессор разогнулся, оперся на спинку кресла и добавил: — Тем более, что хочу узнать своих коллег «в деле».

Я поняла, что само «светило» ни ошибаться, ни рисковать не имеет права. Он думал о полуэксперименте, о том, что хочет познать коллег. А о моей дочери?..

Отныне на всей земле для меня существовали только два человека: моя дочь Рашель и тот хирург.

— Учтите, я, как вы уже слышали, не из Англии. И не из Америки… Я всего лишь из Питера.

— Мы тоже из Питера. Из Санкт-Петербурга… Из Ленинграда. Хоть Рашель родилась уже тут, на Обетованной земле.

Непроизвольно я намекнула, что обетованность обязана себя проявить и на этот раз.

— Вы назвали дочь на французский манер — Рашелью, а не Рахелью. Так, может, надежней врач