Рассказы — страница 37 из 66

— Ты прости, я… неудачно пошутил тогда. Пьяный был. Дурацкая шутка. Хочу сейчас ее искупить.

— Ладно, — сказал я недоверчиво. — Садись там.

Сам я встал у вала.

— Видел капитана Лиддемана? — спросил Ганс. — У него взрывом пальцы снесло.

— Да, знаю, — сказал я.

— Он теперь зубами печать ставит. А еще учится зубами ручку держать. Старательный.

— Круто, — сказал я.

На горизонте виднелись невысокие горы. Там окопались, я знаю, советские расчеты. По долине, до поры до времени прикрытые перелеском, шли советские танки, сопровождаемые пехотой. Так много людей — и все они хотят убить нас, растоптать, скормить жестокой своей земле, напоить ее нашей кровью. При мысли об этом я почувствовал тоску.

— Ганс, — произнес я. — Хочешь курить?

— Нет, — сказал он.

— У меня трубка есть, — вдруг влез Конрад. — Хочешь, парень?

— Нет, я же сказал, — поморщился Ганс. — С ума, что ли, все посходили?

Нас прикрывала пехота, человек сто. Они сидели, занимая окопы и блиндажи, ниже по склону. Но что такое сотня солдат против орды русских? Вот и они, появились: в форме цвета хаки, неразличимые на фоне блеклой травы, вооруженные винтовками и автоматами. Все пьяные. Это советский обычай — солдат перед атакой поят водкой, чтобы дрались лучше и умирали быстрее. Вот прозвучал первый выстрел. В толпе русских появилась брешь, которая, впрочем, тут же затянулась.

— Ура! — вдруг закричали русские и всей массой устремились вперед.

— Боже мой, — лениво сказал Конрад. — Давайте их убьем.

Били минометные расчеты. Бухали танковые пушки. Пехота русских, сильно опередив танковый клин, хлынула к нашей цепи укреплений. Пулеметчики скашивали их ураганным огнем; русские валились, как пшеничные колосья, но по их трупам устремлялись все новые и новые, и вот бой идет уже в окопах, русские падают в ямы, хватают наших солдат, молотят их кулаками и колят пристегнутыми штыками. Все кричат. Воняет пороховым дымом. Конрад с Вольфом заряжают ПТО, я беру прицел, навожу — и снаряд бьет по русским; высокий солдат, пораженный осколками, падает, и уже в полете верхняя часть его туловища отделяется от нижней — солдата перерезало пополам. Я стреляю, стреляю; мои пальцы болят от выстрелов. Проходит с полчаса. Сквозь непрестанный грохот крики «Ура!» слышатся тише, мы верим уже, что сможем победить. Я кричу:

— Давайте, ребята! Мы их сейчас загоним в горы!

— Ты мудак, что ли?! — орет Ганс. — Они уже здесь! Они прорвались!

Я неверяще смотрю вниз. Весь холм завален трупами, у подножия высится целая груда; но русские уже наверху, они подбираются к нам, почти и не скрываясь, скребут землю ногтями и поднимаются, поднимаются.

Меня пронзает страх.

— Как? — шепчу я. — Куда, блять, все наши подевались?

— Да сдохли! — вопит Конрад, потерявший спокойствие.

А внизу, где долина сужается и превращается в узенький перевал, уже стоят русские танки. Участок «Ледокол» потерян. Там дымятся остатки ПТО.

— Последний ящик осколочных! — кричит Вольф.

— Ты, сука, не последний ящик осколочных, а новый иди раздобудь! — кричу я в ответ, сам понимая абсурдность своих требований.

Я навожу прицел. Сквозь оптику русские солдаты выглядят чудовищно огромными, пугающими. «Все сдохнете, — бормочу я, — все вы сдохнете!» В орудийную решетку бьют пули. Каждый выстрел заставляет мое сердце сжиматься. Я стреляю — и русские обращаются в кровавые лохмотья, оторванные кисти взмывают в воздух, детонируют гранаты, спрятанные на поясе; какой‑то солдат, резко споткнувшись, падает на землю и беспомощно закрывает голову руками — контузия. Ганс расстреливает выживших. Налетевший ветер разгоняет дым, и становится видно, что большинство русских погибло, те, что подобрались к нашему расчету, были редкими счастливцами; а наши войска не уничтожены, просто заняты перестрелкой с русской пехотой чуть дальше по склону. Мое сердце бешено колотится. Я боюсь, как бы оно не заклинило.

— Дерьмо, — бормочет Конрад.

— Молчать! — ору я. — И не матерись, сука! Давай заряжай, быстро!

По холму, сильно задирая башню, ползет танк. Я беру его в кольцо прицела, стараясь при этом, чтобы мои руки не дрожали. Танк разворачивает башню. Он видит меня. Хочет выстрелить. Я не даю ему этого сделать; нажимаю на кпопку выстрела. Орудие отъезжает назад, и в белом дыме я вижу траекторию 37‑миллиметрового снаряда. Удар! Снаряд бьет в бок танка, отскакивает, как мячик, и рылом пропахивает землю. Я стону от ужаса и досады.

— Танк в сорока метрах! — предупреждает меня Вольф.

Я оглядываюсь. Второй танк подбирается с другой стороны.

— Давай скорее! — кричит Ганс. — Что ты копаешься, идиот, мудак!

Тут танк стреляет, и пулеметное гнездо взрывается землей и камнями. Ганса отбрасывает в сторону. Я хочу узнать, жив он или нет, и пытаюсь встать, но Вольф больно хватает меня за плечи, бросает обратно на сиденье.

— Сиди и стреляй! — орет он.

Я тяжело дышу.

— Прости, — говорю, — совсем я размяк.

И, прочно удерживая первый танк в перекрестье прицела, делаю выстрел. В ушах звенит, и я не слышу, взорвался ли снаряд или нет. Но танк не двигается, из проломленной башни клубится дым, и я понимаю, что экипаж, скорее всего, мертв. Конрад заряжает новый снаряд. Я захватываю в прицел второй танк. Стреляю. Танк останавливается. Из башни его струится дым, напоминающий сигаретный; я думаю уже, что промахнулся, когда танк взрывается. Башня его взлетает на воздух, шасси разматываются, и танк медленно сползает обратно в долину. Черное пламя бьет из всех его щелей. Пушка слепо смотрит в морозно–синее небо.

Все.

Кончилось.

— Ганс?.. — спрашиваю я, оборачиваясь. Внутри все сжалось от тошнотворного ощущения.

— Жив, — говорит Вольф. — Просто без сознания.

Становится легче, но ненамного.

Внизу танки отступают, пехота прячется за ними, и, кажется, бой наконец закончен. Наши артиллерийские батареи бьют и бьют, выхватывая из строя отдельные фигурки. Мы отбили наступление русских. Скоро и в Парпачи придется подниматься. Адреналин схлынул, и о будущих боях я думаю равнодушно, стоически.

— Блять, — говорит очнувшийся Ганс. — Воды дайте, что ли. И покурить.

Время, сжавшееся в точку, снова начинает свой бег. Я начинаю дышать.

В марте мы получили замену на передовой. Нас сняли с «Черепахи» и отправили отдыхать в Сарыголь. Свой ПТО нам пришлось оставить. Мы сильно тосковали; я долго объяснял рослому фельдфебелю, как именно следует обращаться с хрупким орудием. Фельдфебель щерился и кивал. Думаю, он редкостный идиот.

Пока мы шли с непокрытыми головами, под жарким крымским солнцем, нас нагнал Ганс. Он улыбался.

— Жив? — спросил я.

— А то как же! — усмехнулся он. — Привет, Конрад, Вольф. Я тут из дома получил письмо. Все хорошо.

— И у моих? — спросил я.

— Конечно!

По пути мы обсуждали русских. Вольф сказал:

— Русские — они такие. Поодиночке это европейцы, может, и необразованные, но все же европейцы. А в толпе это азиаты, тупые и озлобленные. И, вполне возможно, — добавил он, помолчав, — это суждение верно и для нас.

По долине ехала пропагандистская машина большевиков. В последнее время их стало очень много. Юркие, быстрые, они легко уходили от преследования. Из динамиков, закрепленных на кабине, доносилось:

— Немецкие солдаты и рабочие! Сбросьте иго ваших хозяев–капиталистов! Вы не должны умирать! Вы должны жить! Гитлер — ваш враг! Бросьте оружие, и никто вас не тронет! Капитализм — ваш враг! Фашизм — ваш враг!

Ганс пальнул по машине из автомата, и она, свернув куда‑то в перелесок, скрылась из виду.

В деревне нас встречал Назар. Я был рад видеть его знакомую рожу. Назар, не умолкая, говорил по–русски; он провел нас к дому. У ворот стояли Панька с Мирославой; заметив Ганса, Панька покраснела и спряталась за спину матери. Я нахмурился. — Ничего такого! — сказал Ганс. А позже я узнал, что Ганс таки насадил Паньку на кукан. Разозленный, я дал ему в рожу. Он дал мне в ответ. Мы здорово подрались в тот день. Потом, правда, помирились. Фронт же. Иначе нельзя.

Возвращайся

Я любил космолеты. Они были моей слабостью. Серо–стальные, изящные, смертоносные машины. Я и на войну‑то пошел ради них.

Война закончилась, а я до сих пор жив.

Я обычный пилот. Я давал клятву защищать мир, страну, и всех блядей родного штата, и все такое. Наверное, все дело в клятве.

Я сел у барной стойки и распечатал пачку «Мальборо». За окном во вселенском холоде стыковались два китайских корабля. Из приемника звучала электронная музыка. Вдоль сцены были расставлены прогнившие стулья. Там сидели местные; лениво посасывая пивко, они пялились на танцовщицу. Это была свежеоживленная девчонка — когда она умерла, ей не было и тринадцати; теперь она корячилась под восьмибитную музыку, а из ее обнажившегося позвоночника торчали неоновые электроды.

Я поднес руку к левому глазу. Сдвинув повязку, я осторожно дотронулся до запекшейся раны — все, что осталось от глаза — и тут же поморщился.

Сраные гуки.

Уходя на войну, я не знал, за что мы сражаемся. Я знал только, что гуки должны подохнуть всем скопом; лучше уж мы их, чем они — нас.

И я все еще жив.

Ко мне подошла маленькая, до черноты загорелая девушка в джинсовой куртке. Ветеранка; половину тела она разменяла на черные, жужжащие при движении киберпротезы.

Вьетнамка.

Чем‑то, наверное, я ее привлек.

— Привет, — сказал я.

Она уставилась на меня черными горящими глазами.

— Ты хосешь потлахаться?

— Проститутка? — спросил я. — Ебать–ебать?

— Хочешь потлахаться? — без всякого выражения повторила она.

Я взглянул на нее повнимательнее. Да, протезы. Но лучшая часть уцелела, в том числе и плоские груди, и загорелый мускулистый живот. Жаль, горло и челюсть металлические — можно забыть о поцелуях. Но так да, сносно.

Я вгляделся в ее лицо.

Затем резко отвернулся.