Рассказы — страница 56 из 66

Грен слегка успокаивается. «Может, лучше перевести девочку в другую школу?» — спрашивает он.

«Нет, что вы, — отмахивается Фрей. — Проблему мы решим на месте». Как именно будет решена проблема, он не уточняет.

И Грен, на которого произвел впечатление мистер Фрей — с его низким голосом и учтивыми манерами — успокаивается окончательно. Грен идет домой. Мэри провожает его до двери и долго потом машет вслед.

Почти добравшись до дома, Грен вспоминает: портфель! Он забыл свой портфель в доме Фреев, возле полочки для обуви! Спешно возвращается Грен к милому кирпичному домику, входит во двор, встает на крыльцо.

Стучится.

Никто не открывает ему.

Грен думает: «Заснули там, что ли?» — и обходит дом кругом, и оказывается перед окном. Заглядывает туда.

Думает: «Мне чудится, да?» — и ошарашено трясет головой. И еще раз смотрит в окно.

Мы взрослые люди с тобой, о читатель. Можешь понять сам, что увидел Грен, или же стоит расписать подробнее?.. Нет, не буду, и не проси. Скажу лишь: это было ужасно — по крайней мере, ужасно в глазах Грена, бедного, наивного Грена, который не очень‑то и отличает слово «инцест» от слова «плацента» (хоть и знает, как изготовить мыло из бомбы).

В полном молчании Грен покидает дворик Фреев.

Возвращается домой, вытаскивает из сундука отцовский еще пистолет, целится трясущимися руками в подушку — и думает пораженно: «Что я делаю?» Он собирается… боже, он собирается совершить преступление!

Да, читатель, перед тобой редкая натура — боевой учитель математики!

Вот вечер, и семья Фреев собирается за столом. Чинный ужин. Шоколадные чипсы для Мэри. Девочка не притрагивается к еде — она обожающе глядит на отца. А отец мрачен. Он думает о чрезмерно любопытных учителях и о тех проблемах, что приносят они — в общем, мистер Фрей не может забыть о Грене.

А Грен — вот сюрприз — совсем уже рядом, слегка пьяный и весьма решительный, с незаряженным пистолетом в кармане.

Стук в дверь, о читатель — и веселье начинается.

Дверь открывает Шарлотта Фрей.

«Стоять!» — кричит пьяный Грен и наводит на нее пистолет. Шарлотта стоит молча, не подавая признаков испуга. Грен отталкивает ее и входит в дом. Кристиан Фрей видит пистолет, оценивает ситуацию и вскакивает:

«Не стреляйте, я не могу умереть! У меня жена, дочь… не стреляйте!» Фрей бледен и кажется единственным живым в этом семействе. Грен, не опуская пистолет, приближается к столу. Берет Мэри за руку. Она говорит: «Ммм?» — и недоуменно смотрит на учителя.

«Я забираю ее!» — кричит Грен.

Фрей никак не реагирует на это заявление. Он стоит, замерев в полушаге от телефона. Грен ведет Мэри за собой, она бормочет: «Куда мы идем?», — а Фрей все молчит и дышит тяжело.

«Не трогайте мою дочь!» — этих слов ждет Грен; но Фрей молчит.

Шарлотта берет Грена за плечо, и он едва не кричит от испуга.

«Вы по поводу оценок?» — спрашивает Шарлотта, улыбаясь.

«…Именно!» — быстро отвечает Грен. Он выводит Мэри на крыльцо. Закрывает дверь за собой. Говорит: «Не отставай, хорошо?» — и, не дожидаясь ответа, тянет Мэри в ночь.

Они идут по темным, залитым водой улицам (дождь закончился днем), и Грен бормочет: «Не отставай, ты только не отставай», — а Мэри с улыбкой следует за ним.

О читатель! Возможно, ты думаешь: у нас же чернуха, а значит — худшее неизбежно. Ты думаешь, Грен — тайный негодяй; ты думаешь, поступок его продиктован самыми низкими желаниями.

Тут я разочарую тебя, о читатель.

Чернуха есть чернуха. Порой она необходима в искусстве — но порой и вовсе не нужна. И я скажу тебе следующее, о читатель: Грен — не злодей. Он чистая и чрезмерно импульсивная натура. Он глуп, несомненно, но не зол. И то, что он совершил — шло от самого сердца, пускай глупого, пускай чрезмерно горячего — но от сердца, а вовсе не от семенников.

А чтоб не думал ты, о читатель: «Обманули, чернухой в полной мере не обеспечили», — утешу тебя. Жизнь у героев наших сложится трудной. Вот представь себе страдания бедной Мэри, у которой отняли ее единственное утешение — сеансы очистки; представь себе, с чем столкнется Грен — преследуемый полицией, лишенный документов и денег, с больной Мэри на руках; представь, что скажет полицейским мистер Фрей — «Мою дочь похитили! Прошу, найдите ее! Умоляю!»

Представил себе, о читатель?

Но здесь, друг мой, чернуха отступает — и дает место чистому (от слова «чистота») вымыслу.

У героев наших, о читатель, все сложится хорошо. Не буду говорить, как — ты ведь и сам можешь дофантазировать, не так ли?

Твой покорный слуга подустал.

Искушение

У моей знакомой, писательницы по профессии, была недописанная рукопись; читать ее не разрешалось, и я мог лишь пускать слюни, да бессильно скрипеть зубами — и видеть, видеть ее снова и снова на одном и том же месте, на полке рядом с телевизором; рукопись манила меня своими желтыми, истрепанными страницами — а я изнемогал от желания.

А потом писательница умерла, так и не закончив свой труд. Я (мне нисколько не стыдно) лишь обрадовался — и поспешил завладеть чудесной вещицей. Элегантный, роскошно одетый, я прошествовал мимо родственников покойной: слегка пьяных мужчин, женщин, что рыдали столь натурально, и насупленных детей в черных костюмчиках — и аккуратно, словно так и должно, взял рукопись с полки. Мои руки тряслись, пот струился у меня по лицу; я дышал так часто, что сердце мое, казалось, вот–вот лопнет. Но оно так и не лопнуло.

Я сунул рукопись за пазуху — и поспешил покинуть квартиру.

Книг у меня много (квартира только ими и заставлена), и все они пустые — они печатные, и нет в них искры истинного волшебства, что дарует наслаждение сильнее наркотика. Я ненавижу их. Они — лишь жалкая замена истинным книгам, рукописям.

Кстати, о них: свою заветную рукопись я запер в ящик письменного стола — и постарался о ней забыть.

Я одержим, я понимаю.

Вспомним примеры из истории: вот — Вергилий, что пожрал оригинал Илиады, вот — Герострат, что сжег Александрийскую библиотеку; древние поняли бы мою страсть. Вот, из недавних: Николай Гоголь, что надругался над одной из своих рукописей — или, к примеру, Борис Пастернак (испражнился на недописанный роман «Доктор Живаго»). Книжные отклонения, болезненные страсти — великие были подвержены им, и я тоже.

Люди читают жалкие печатные книжонки. Бедолаги, как же я презираю их; я — тот, кто отныне владеет рукописью!

Но почему же, спросите, я запер ее?

Потому что боюсь. Боюсь; ведь если я вытащу рукопись — коснусь ее своими грешными пальцами — то тело мое не выдержит, и я сам не замечу, как изорву желтую (словно старый пергамент) бумагу в клочья, растопчу, уничтожу.

Так не должно быть. Это запрещено — причинять боль книгам. Я должен держать себя в руках, иначе… иначе за мной придет библиотечная полиция.

Я работаю в бухгалтерии — составляю баланс, веду учет активов и пассивов, бьюсь над проводками; работа моя скучна и отвратительна.

В тот день сидел перед компьютером — и думал о ней, о чудесной рукописи; ее хрусткая бумага, чуть уловимый запах чернил, что исходил от ее страниц… боже, она сводила меня с ума.

Сам не замечая того, я взял нож для резки бумаги. Передо мной лежал только что распечатанный отчет; я провел ножом по сухой бумаге — и она чуть слышно закричала от боли. Я почувствовал, как губы мои кривятся в усмешке. Она не живая, она — лишь жалкая замена рукописи. Не стоит срываться на ней.

Отчет отправился в мусорную корзину.

Писатели — счастливейшие люди на землю, ведь они творят волшебство. Они подобны Богу; но ближе они к дьяволу, к тем темным силам, что заправляют адом. Будь моя воля, я бы сжег всех писателей — чтобы не создавали они книги, не вводили меня в искушение. И библиотечная полиция, боже мой… как же я ненавижу их.

Сегодня приходил один из них, инспектировал книги. Он брал их в руки, осторожно пролистывал, записывал что‑то в блокнот. Рукопись в то время лежала, запакованная в целлофан, внутри плюшевого медведя; медведя для этих целей пришлось разрезать и снова зашить.

— Все в порядке, — сказал библиотечный полицейский. — Вы хороший хозяин, Николай Петрович.

— Разумеется, — кивнул я.

Той же ночью мне приснился кошмарный сон. Я вновь увидел брата; он тонул в море крови и кричал мне при этом: «Книга, Коля, книга!» Череп его был расколот, но он все кричал и кричал, и кровь вытекала из раны…

Я проснулся в холодном поту. Медленно, двигаясь как сомнамбула, я распорол медведю брюхо, вытащил рукопись. Она сияла, подобно елочной игрушке — то лунный свет падал на целлофан. Я разорвал упаковку, приник губами к желтой, теплой бумаге — и громко застонал. Мой член напрягся. Я больше не мог ждать. Я…

Я должен держать себя в руках.

— Я должен, — пробормотал я, — должен держать себя в руках…

Мои руки тряслись. Я посмотрел на рукопись. Кажется, приступ безумия миновал — мне больше не хотелось вредить ей; напротив, я сожалел о своем поступке.

Я положил рукопись на стол. Лег в кровать. Заплакал от невыносимой боли.

Говорят, Нил Гейман продал рукопись (новый роман, или же комикс — кто знает?) одному миллиардеру.

Хорошо миллиардеру, у него много денег, целые горы — и он может сотнями закупать рукописи, сжигать их, употреблять в пищу… Хотел бы и я так.

На днях я был в библиотеке; там я увидел оригинал «Евгения Онегина» — и чуть не сошел с ума. Я изнемогал; я стоял перед стеклянным ящиком, в котором хранилась рукопись. Пушкин, о боже, Пушкин… Это что‑то на уровне Мураками — или даже выше. Уничтожить труд Пушкина, или же осквернить его — нет блаженства большего.

Потом я вернулся домой. Дрожащими руками я взял рукопись со стола, открыл. «Я не причиню тебе вреда», — сказал я, облизнув пересохшие губы.

Страницы рукописи чуть подрагивали от страха. Я чувствовал ее ужас, ее отвращение. Боже, я был отвратителен ей; был я отвратителен и себе самому.