Рассказы — страница 57 из 66

Я не стану вредить ей.

Я всего–навсего прочитаю ее. Имею ведь право?

Итак, первая страница. Еле уловимый аромат чернил, песочного цвета бумага, чуть надорванный краешек страницы… Я сглотнул — и постарался сосредоточиться на вязи букв.

«Родилась я 18 декабря, в зимнюю ночь, когда пурга заметала Москву…»

Боже. Это что, автобиография?

Нет, понял я страниц через десять, это мистический роман с элементами автобиографии — появились страждущие ангелы, неистовые демоны и прочая пошлость, на которую столь падки женщины.

— Боже, что это? — спросил я себя.

Будь то обычная книга, я бы с отвращением отбросил ее прочь.

Я попытался сделать это — и не смог.

Меня как магнитом притянуло обратно к желтым страницам.

Да, то была рукопись. Волшебство, что исходило из ее глубин, захватило меня.

Я чувствовал, как погружаюсь в мир книги, проваливаюсь внутрь иллюзорного пространства. Кровь вспенилась в моем теле. Я словно припал к источнику вечного наслаждения. Я не мог пошевелиться.

Не знаю, как долго это продолжалось. Страниц тридцать, сорок?..

А потом рукопись захлопнулась. Сама.

Я перестарался — выпил слишком много, и она решила прекратить столь опасный сеанс.

Поначалу я впал в ярость — но затем осознал: боже, я не должен… не должен вредить книгам. Переборов себя, я вернул рукопись на стол.

Я не должен… не должен.

Я решил остудить свой пыл, и для этих целей отправился к проститутке, к ней на квартиру. Я был немного не в себе. Помню, я говорил ей что‑то — этой проститутке, женщине с грушеобразными грудями — потом мы разделись, сходили в душ (кто был первый, я или она?), легли в постель… Я долго корчился, пытаясь выдавить из себя жидкое семя — но не смог. Проститутка утешила меня: все нормально, друг, нормально.

«Боже, кому ты это говоришь?» — подумал я раздраженно.

Конечно же, я ненормален. Книги — самое ценное, что есть у человечества; хоть я и люблю их, любовь моя — мерзкая, отвратительная.

На прощание проститутка вручила мне потрепанный томик Мураками.

— Почитай. Может, легче станет, — сказала она прокуренным голосом.

Пошатываясь, я вышел на улицу. Мураками был тяжелым, невыносимо тяжелым. Я вспомнил: в кармане у меня нож для бумаги. Вот и решение, черт возьми.

Я зашел в подворотню, огляделся — и медленно, с наслаждением изрезал книгу на маленькие полоски.

Если меня увидит библиотечный полицейский… или простой гражданин… Нет, не стоит об этом думать! Я не должен так думать!

Дрожа, я покинул переулок, оставив позади полоски жалкой, ни на что не годной уже (изнасилованной) бумаги.

Та ночь была ужасной. Я вновь видел кошмар.

Прошла неделя, и лишь тогда я осмелился припасть к источнику блаженства.

Кажется, она пришла в себя.

— Я не противен тебе? — спросил я.

Она не ответила. Наверное, то был знак согласия — или же я ошибаюсь?

Книга открылась передо мной — вновь.

«Моего друга звали Коленька; он был озорной, глуповатый и по–своему обаятельный мальчишка. Не понимаю, как же он ухитрялся…»

— Это ты обо мне, что ли? — спросил я.

Писательница (покойница, уже покойница) так и не ответила.

— А где мой брат? — спросил я. — Где мой брат?

Но нет, о брате ни слова, только Коленька да Коленька. Что за женщина? Она что, решила полностью вымарать его — вымарать из нашего детства?

Я разозлился.

— Вот ведь сука!

Рукопись захлопнулась в ту же секунду.

Я замер.

— Прости, — прошептал я. — Я же не о тебе, моя милая. Не о тебе, я о другой.

Но она так и не стала меня слушать.

Коленька, да, Коленька…

Вот брат, вот он; он говорит: «Коленька», — и улыбается.

Вот стоит он, высокий, неимоверно красивый в свои четырнадцать лет — и держит в руках своих книгу («Тимур и его команда» — или «Незнайка на луне», не могу вспомнить), и говорит мне: «Коленька», — и улыбается, улыбается!..

А я — жалкий мальчишка, мне 11 лет, я тощий и глупый. Я смотрю на брата. Он смотрит на меня. В руках его книга, шорты спущены до колен. Я вижу его длинный эрегированный член. Блестят волосы на лобке — их я запомнил больше всего. Брат трется членом о бумагу, и кончает со вздохом («ох–ох–ооох»), и говорит мне: «Хочешь так же, Коленька?» — а я и говорю: «Да, конечно же…»

А потом — кровь, кишки, мозги; действие переносится на месяц, или же неделю, или же день вперед (не помню уже). Брат попал под машину. Книгу, что купил он на ярмарке (купил для меня!), отбросило на обочину. Страницы окрашены кровью. Кусочки мозга на обложке… Брат мертв, и книга мертва — а я стою рядом, и не могу поверить в это.

Я проснулся. Осторожно взял со стола книгу, прижал к груди — и заплакал.

— Писатель должен продавать рукописи! — говорит Сергей Лукьяненко. — Писатель должен делиться с людьми!

Очередная передача, очередные благоглупости. Я сижу, усталый, чуть живой, бледный — и держу в руках рукопись. Рядом лежит нож для бумаги.

Мне плохо. Мне ужасно плохо.

— Признаться, — говорю, — я должен признаться, признать самому себе: я — ненормальный, — я повышаю голос. — Я с отклонениями, черт побери!..

Мое горло болит от крика.

Я поднимаюсь. Я беру с полки Мураками, режу его, бросаю на пол. Хватаю Пушкина, Достоевского, Гоголя, Камю, Драйзера, режу их, режу — а бумагу на пол, на пол! Вот Библия, хаха. Ее в унитаз. Российская конституция — откуда она у меня? Ножом ее, ножом! Я безумствую. Бумага кричит, плачет, молит о пощаде. Я наслаждаюсь этим звуком. Мне и больно, и в тоже время очень приятно; сладкая боль.

— Плевать! — кричу я. — Плевать!

Беру телефон, набираю номер библиотечной полиции.

— Вы позвонили…

— Записывайте адрес! — кричу. — Тут совершается книгопреступление!

Они придут через полчаса, как минимум — этого должно хватить.

Я хватаю рукопись, обнимаю ее, глажу своими трясущимися пальцами. Она умоляет меня, я же вижу. Я просит меня прекратить. Она напугана смерть своих товарок. Это и становится последней каплей. Мой член болит. Я мастурбирую, чтобы облегчить эту боль; кончаю прямо в раскрытую рукопись.

Ей неприятно.

Меня злит это.

— Что, сука, не нравится?! — ору. — А как тебе такое?

Нож с хрустом режет бумагу. Рукопись реагирует не так, как остальные — те кричали, а эта плачет, плачет (плачет от боли, ну надо же!), и это прекрасно, чудесно!

— Вот тебе!

Я пронзаю ее насквозь. Она все еще жива. Боже, боже мой.

— Вот тебе!

Рву ее зубами, жую. Она плачет. Вкус у бумаги сладковатый.

— Вот тебе!

Она агонизирует. Для верности рву ее на две части. Бросаю то, что осталось, на пол. Кричу. Замечаю, что по моим щекам струятся слезы. Мне не нравится это. Я подношу к глазам нож. Я хочу, чтобы слезы перестали течь. Я вонзаю нож в глаз. О, кажется, слез больше нет. Течет кровь. Я смеюсь. А бумага на вкус — совсем как плоть.

Крестовики

Крестовики поднимались в небо. Слабые, изможденные, они лишены были голов; шея оканчивалась гладким срезом. Крестовики беспомощны, передвигаться сами не в силах — поэтому их несут ангелы божьи. Мать, пока была жива, говорила: если увидишь ангела с крестовиком на плечах — преклони колени и помолись; и не дай бог тебе прогневать Карла–Ксаверия, иначе он заберет и твою голову. Лири смеялась: Карл–Ксаверий не станет забирать голову какой‑то девчонки. У него и других забот хватает.

Лири смотрела на крестовиков, пока те не скрылись за облаками, затем отправилась на кухню. Там пахло едой и моющими средствами; главная повариха отдавала приказы толпе низкорослых поварят. Заметив среди них Авеля, Лири помахала рукой; Авель кивнул — мол, подожди немного.

— Опять Катерина? — спросил он, когда они с Лири уже шли по замковым коридорам.

— Да, ее высочество хочет тебя видеть, — сказала Лири. — Очень–очень, вот. Говорит, сегодня ты покажешь ей новый фокус.

Авель вздохнул.

— А когда все фокусы закончатся? — спросил он уныло. — Меня казнят?

Лири замялась.

— Нет, конечно же! Ты снова станешь обычным поваренком. Вот.

Лири не была в этом уверена; принцесса Катерина могла и казнить надоевшего ей слугу — просто так, из прихоти.

По винтовой лестнице они поднялись в Дымчатую башню, где располагались покои принцессы. На кровати, среди черных подушек, возлежала Катерина дю Фонтейн — некрасивая девочка с ломкими белыми волосами, принцесса Черного замка; единственная дочь Карла–Ксаверия.

— Авель! — закричала она, увидев поваренка. — Ты пришел! Ты наконец‑то пришел!

Катерина вскочила с постели и, даже не надев тапочек, бросилась к Авелю, обняла. Он попыталась отстраниться — тщетно; принцесса держала крепко.

— Ты покажешь мне фокус? — спросила Катерина, прижимаясь к груди Авеля.

— Да, ваше высочество, — сказал он. — Все, что вы пожелаете.

— Тогда начинаем! Эй, ты! — обратилась Катерина к Лири. — Пошла отсюда, быстро, и дверь за собой закрой!

Лири подчинилась.

Она бы с радостью посмотрела на фокусы — однако принцесса была непреклонна: зрелище это принадлежит ей, и только ей; все остальные, даже сам Карл–Ксаверий, не имеют на него никаких прав. Лишь Катерина — и Авель; эта тайна связывает их.

Лири сидела у входа в башню и рисовала на пыльном камне: вот страна людей, вот поле, где живут феи, вот горы, где по извилистым тропинкам бродят великаны; а вот — чудесный Белый замок, там правит добрый и мудрый Король–Окунь. А в мрачных лесах, что подступают к самому Полуночному хребту, выстроен Черный замок, обиталище Карла–Ксаверия; здесь место троллям, гоблинам, горгульям, просто злым людям…

Лири задумалась.

И стерла рисунок рукой.

Минут через десять из башни вышел Авель; он был таким же печальным, как раньше. Авель нес несколько липких конфет из нуги — подарок принцессы. Лири осознала, что смотрит на конфеты, и смутилась.

— Пойдем? — спросила она.

Авель кивнул.