— Как я понял, Конни была права, когда назвала Джорджа подонком, не так ли?
— До некоторой степени так, антигерой — это антигерой, — занял оборону Гэри. — Смысл рассказа — вот как оно бывает и тому подобное. Другими словами, c’est la vie. А мне интересно, понравилось вам или нет.
Фогель замер в своем кресле-качалке.
— Жаль, Гэри, что вы так и остались ходячим диктофоном, записывающим истории из собственной жизни.
Обвинять Гэри в том, что, прежде чем зафиксировать такой опыт, он его приобрел, Фогель не стал, хотя эта мысль омерзительно засела у него в голове.
Гэри зашнуровал ботинки, видно было, что он раздражен.
— Не понимаю, что в этом плохого. Вы сами как-то раз сказали, что неважно, из чего рождается сюжет. Важно, как с ним работает писатель.
— Верно, — согласился Фогель. — Честно говоря, должен признать, что этот рассказ в целом превосходит два предыдущих. Захватывающая история.
— Спасибо и на этом, мистер Фогель.
— Что касается рекомендации, я бы хотел еще немного подумать. У меня есть сомнения.
Гэри вскочил и замахал руками.
— Г-споди! Мистер Фогель, дайте же мне шанс! На что мне жить весь следующий год? Мне отец не оставил в наследство пять тысяч годового дохода, как вам!
— Вы слышали, что я сказал. — Фогель поднялся из кресла. — Мне нужно что-нибудь выпить. Когда вы подъехали, я как раз шел в винный магазин.
Гэри хотел сам сходить за бутылкой, но Фогель отказался наотрез.
Писатель, прихрамывая, спустился вниз в шлепанцах. У тротуара стоял зеленый микроавтобус. При виде его Фогеля чуть не вырвало.
Он мне никакой не друг.
Он дошел до угла и вдруг неожиданно вернулся к автобусу и подергал за ручку. Дверца оказалась не заперта. Задние сиденья были убраны, на полу лежал потрепанный матрац в серо-розовую полоску.
В винном Фогель купил кварту виски. Забравшись в автобус Гэри, он прикрыл за собой дверь. Занавески были задернуты. Света он не зажигал.
Открыв бутылку виски, Фогель, словно сам удивляясь тому, что собирается сделать, сказал себе: «У меня воображение побогаче».
Опустившись на колени, писатель серебряным ножичком, которым обычно точил карандаши, исполосовал матрац и полил его виски. Потом он в нескольких местах поджег спичками намокший ватин. Матрац горел голубым пламенем и вонял.
Затем Фогель поднялся наверх и сказал Гэри, что вошел в его рассказ и подправил финал — сделал его более логичным.
Когда пожарные затушили пламя и юноша в провонявшем гарью автобусе отбыл, писатель достал из папки его письма и порвал их.
От Гэри он получил еще одно известие — журнал с рассказом «Считаю до трех», напечатанным в первом варианте, почти без изменений. Между страниц он вложил листья ядовитого плюща.
1968
Шум есть шумПер. Е. Суриц
Этот несчастный шум буквально изводит Зору.
Раньше она была Сарой. Дворкин, когда женился на ней вскоре после смерти своей первой жены Эллы, уговорил ее поменять имя. В конце концов она его простила. Уже просто забыла, что не всегда была Зорой.
– Зора, нам надо торопиться.
– Иду-иду, о Г-споди. Я коричневые перчатки ищу. Ему был пятьдесят один год, она — на десять лет моложе, энергичная, пухлая, с обаятельным смехом и склонностью к безуспешной диете. Она звала его Дворчик: такой живой, думающий человек, страстный виолончелист — а по вдохновению даже и композитор — с артритным левым плечом. Сам он так говорил об этом плече: «Сломал, когда в погреб свалился». Когда она на него сердилась или чувствовала себя неуверенно, то называла его Цворкин.
Я что-то слышу и что я такое слышу? Зора высморкалась и вслушалась. Или мое больное ухо хуже стало? А если нет, откуда этот неотвязный шум, я всю весну его слышу? Слушаю — вот и слышу. Но зачем же я слушаю?
По-настоящему настырным этот шум стал с апреля, когда выставили зимние рамы и подняли сетки; но осознала Зора, какое это наказание, кажется, только в июне, после того как два месяца просидела на диете и абсолютно без толку. Она была толще, чем ей бы хотелось. И она ни разу не рожала, тоже не большое достижение.
Зора даже запомнила день — после дня рождения в конце июня, когда она разменяла пятый десяток, — вот когда этот шум начал действительно ее изводить. Может, до тех пор я не слушала в оба уха. Где-то еще были тогда мои мысли. Говорят, Вселенная взорвалась, и мы до сих пор слышим гул и шипение каких-то там газов. Спросила Дворкина, совсем упустив из виду, что он — ах, Б-же ты мой! — упражняется на своей виолончели, темно-лакированной, нежной монтаньяне[11], «главной удаче в жизни» — сам так когда-то сказал.
Ответа она никакого не дождалась, кроме затравленного взгляда — будто бы он говорил: «Я специально играю в гостиной, чтобы составить тебе компанию, и не успел я начать — ты мешаешь моей музыке».
— Ах, прости, пожалуйста, — сказала Зора.
— Виолончель, — определил он коротко, когда они познакомились, — это такой самостоятельный еврейский зверек. — И Зора хохотала так, будто у нее надрывается сердце. В хохоте Зоры смешивались две струи: буйный, веселый отклик плюс еще что-то, тайное, скрытное. Вы ожидаете одного — и получаете совсем другое, иногда вам даже неясно, над чем она смеется, если вообще это смех. Дворкин, когда пилил наканифоленным, пахучим смычком по четырем стальным струнам, иной раз пел своей виолончели, и та грудным голосом ему отвечала. Зора с Дворкиным познакомилась сто лет назад, после концерта в Лос-Анджелесе, в тот вечер, когда он там выступал в филармонии.
— Моя виолончель продолжает меня, — сказал он ей тогда.
— Значит, я выйду за вас обоих.
Так вот и сделала мне предложение, говорил он друзьям за ужином, и все смеялись.
— Слышишь ты этот режущий, тошнотворный, надсадный звук? — спросила она как-то, когда они раздевались летним вечером под высоким потолком своей спальни. Обои выбирала Зора — такие, все в белых астрочках, — и поверх малиновой толстой бумаги наклеены, которую облюбовала Элла сто лет назад, когда они с Дворкиным еще только въехали в этот просторный, удобный дом. «Тебе нравится?» — спросил он Зору. — «Еще бы». Зора тут же построила наверху террасу для солнечных ванн, на которую вели стеклянные двери, давая ей, она говорила, «доступ к небу».
— Какой еще тошнотворный звук? — спросил он.
— Ты не слышишь?
— Нет, сейчас именно я ничего не слышу.
— Да, не скажу, что это музыка сфер, — ответила Зора. Когда была молодая, она работала в химической лаборатории, хотя в целом у нее были скорей художественные наклонности.
Зора была толстенькая, на высоких каблуках почти с Дворкина ростом; у нее были четкие черты и голос почти контральто, когда она говорила. Она было по его совету стала учиться петь, но ничего из этого не получилось. Слух у нее был неважный, хотя слушать музыку она любила, даже собирала пластинки. Когда они только еще поженились, она работала в художественной галерее в Стокбридже. Жили они в Элмсвилле, городе по соседству, в обшитом досками доме мышино-серого цвета с синими ставнями. Зора обожала эти цвета. При Элле дом был белый, с черными ставнями. Обе умели найти применение своим любимым цветам.
Дворкин обучал игре на виолончели учеников по соседству и вел мастер-класс в консерватории в Леноксе. Концертировать он перестал через год после того, как свалился в погреб. Зора не рвалась куда-то таскаться и рада была, что теперь он больше будет дома, под боком.
— Так лучше, учитывая твой артрит. И мне так лучше. — Она пояснила насчет шума: — Можно сказать: абсолютно бесконечный, отвратительный вой, и он ужасно действует мне на нервы.
Это было в июле. Дворкин честно ничего не слышал.
Ночью она просыпалась в холодном страхе, напряженно вслушиваясь.
Неужели это будет длиться вечно? Ее пробирала дрожь. Мерзкое бренчание перебивал какой-то жалостный вой. Она прислушалась к дали, откуда, кажется, все это шло, будто далеко забросила невод; потом, будто втянула его, прислушалась к близи — как бы у самого берега. Ближе ли, дальше — разницы никакой. Наглый шум буквально входил в дом через спальню, хоть были плотно закрыты окна, он лез сквозь обшивку и стены, а раза два даже преобразился в пугающего незнакомца, рассевшегося в темноте, дышащего шумно и ровно, затихая перед каждым вдохом.
Вблизи пробивался даже легкий транспортный гул, хотя в такой час — какой транспорт? Разве что случайно урчал на повороте ночной грузовик. Еще ближе звучал спящий Дворкин, он дышал тяжело, временами впадая в храп.
— Дворчик, — говорила она кротко, — ты храпишь.
И Дворкин с покаянным, мучительным вздохом стихал. Сначала, когда она стала будить его во время крепкого, здорового сна, чтобы он не храпел, он был недоволен. «Но ведь ты будишь меня во время крепкого, здорового сна, — возражала Зора, — я же совершенно не собиралась тебя будить». Он понял логичность ее рассуждений и позволял ей будить его, когда он храпит. Встрепенется на миг, прервет свой могучий рокот и сонно затихнет.
Да, если кто тут сидел, то уж никак не храпящий Дворкин. Какой-то бесшумный дух, может, кто-то в старинном кресле у длинного витража в спальне, до которого Элла додумалась. И кто-то смотрит, как они спят? Зора приподнялась на локте и вгляделась во тьму. Ничто не светилось, не воняло, не бросалось на нее, отчаянно хохоча. И снова она слышала тот несчастный звук, с которым боролась, дрожащее жужжание, прослоенное протяжным, жалостным воем, которое пугало ее, потому что напоминало о прошлом, может быть, это ее детство просачивалось из темноты. Да, Зоре уже казалось, что такое у нее было детство.
— Цворкин, — позвала она взволнованным шепотом, — ты слышишь этот несчастный звук, про который я тебе говорила?
— И для этого надо было будить меня, Зора, чтобы задавать свой идиотский вопрос? И надо было в наши годы дожить до такого? Дай мне спать, я тебя умоляю. Хватит мне моего артрита.