Рассказы — страница 25 из 43

Музыка прервалась. Дворкин, склонив голову, вслушивался. Он старался изгнать этот сверлящий вой, но он буквально пачкал ему каждую ноту. Он не мог в чистоте сохранить Баха. После вступительных тактов он сам себя уже не слышал. Схватив за шейку виолончель, он со стоном поднялся со стула.

— Зора, — позвал он. Она мгновенно явилась.

— Что с тобой?

Он сказал, что не может играть сюиту. Она застывает от мерзкого воя в его ушах.

— Надо принимать какие-то срочные меры.

Она сказала, что они уже подписались под иском против красильной компании.

Он грозился бросить этот проклятый город, если не будут срочно приняты меры, и Зора, внимательно его оглядев, сказала, что это уж исключительно от него зависит.

* * *

Вне дома было несколько легче. Когда ехал в Ленокс на занятия, он прогонял этот звук в ушах — определенно, за Элмсвиллом звук шел на убыль, но Дворкин боялся, что он, кажется, вслушивается, не вернулся ли звук. Не было уверенности, что он окончательно с этим разделался. Но вот, когда Дворкин уже было подумал, что звук его повсюду преследует, ситуация изменилась.

Однажды зимним вечером «Курьер» сообщил, что неисправная вентиляционная система на фабрике заменена беззвучной аппаратурой. Распахнув два из трех окон в спальне, закутавшись в одеяла, Зора с Дворкиным внимательно вслушивались. Она слушала тот же проклятый шум, он — только восхитительную сельскую тишину. Но немножко звук сделался тише, Зора признала, и, возможно, теперь она будет в состоянии его выдержать.

* * *

Весной, когда надвигался ее сорок второй день рождения, Зора опять потеряла покой. Она вернулась в ту галерею, где когда-то работала, и сейчас готовила выставку двух художниц и одного скульптора. Днем Зоры не было дома, Дворкин был — занимался сам или с учениками. Он работал над сонатой для четырех виолончелей, и подвигалась она хорошо. Четыре виолончели звучали совсем как орган.

Но Зора после дня в галерее была беспокойна, недовольна собой, не в себе.

— Почему ты не скажешь, что у тебя на душе, — сказал Дворкин как-то вечером, после того как они ужинали в кафе.

— Да так.

— Или это все то же?

— Я не могу на тебя навешивать все мои заботы. — Зора утерла глаза, но она не плакала.

Ночью она разбудила Дворкина и срывающимся шепотом умоляла его прислушаться.

— Нет, ты только прислушайся к этой комнате. Что ты слышишь?

Он вслушивался, пока не расслышал гул пространства, свист пролетающих звезд; а так все было тихо.

— Ничего, в общем. Ничего такого особенного. — На земле он ничего не слышал.

— А ты не слышишь, — спросила она, медленно приподнимаясь, — жуткий какой-то вой? Как будто кто-то плачет вдали. Я бы сказала — призрачный звук.

Она сжала плечо Дворкина.

— Призрачный? — он старался разглядеть ее в темноте. Она жадно вслушивалась.

— Да, в таком роде.

— Нет, — ответил Дворкин спустя добрых две минуты. — Я не слышу воя, плача или чего-то в таком духе. Нет, нет и нет.

Утром она спросила решительно:

— Ты бы уехал из этого дома, если бы припекло, Дворкин? То есть если бы я тебя попросила?

Он сказал, что уехал бы, если бы определенно услышал тот шум, который слышит она. Она, кажется, сочла это справедливым.

* * *

Дворкин подходил к красильной фабрике при каждом удобном случае. Он говорил с владельцем, и тот заверил его, что проблема уже решена. Зора сказала, что очень сомневается. Они слушали вместе с террасы при спальне, и Зора, бледная, поднимала бледный палец, когда особенно четко слышала тот шум. «Как будто вот тут, тут, буквально перед нами».

Он подумал, что, может быть, это у нее на психологической почве. Зора хотела ребенка, но так и не забеременела. Не происходит ли так: женщина не может родить и начинает слышать какой-то призрачный плач?

Очень даже просто, подумал Дворкин.

Элла — та легко справлялась с трудностями. Их ребеночек родился мертвым, и больше она не хотела детей. А Зора не могла забеременеть, хотя так мечтала.

Она согласилась проверить слух, когда Дворкин ей предложил. Он напомнил, что когда-то давно у нее было воспаление среднего уха, и она согласилась показаться своему прежнему ушному доктору.

Потом Дворкин тайком позвонил двум своим соседкам и удостоверился, что они больше не слышат шума, который слышит Зора.

— Мы с мужем вздохнули с облегчением, когда там поставили новую вентиляцию, — объяснила миссис Спинкер. — Так что мы отзываем свой иск, раз никто не слышит уже этих шумов.

— И даже их отзвука?

— Нет, совсем ничего.

Дворкин сказал, что тоже отзовет иск. Зора сказала, что попробует новую диету перед тем, как пойти к доктору. Но она обещала пойти.

Эта диета после нескольких недель оказалась негодной, и Зора все еще слышала жуткий дрожащий шум.

— Он начинается, будто флейта висит в воздухе, и потом затихает, тает. А потом прибавляется какой-то стон, какой-то мистический звук, уж не знаю, как его и назвать. А вдруг это какая-то дальняя цивилизация зовет, старается с нами связаться, и почему-то именно я должна слышать их сигнал, а понять его я не могу?

— Все мы слышим сигналы, которые не всегда понимаем, — сказал Дворкин.

В ту ночь она разбудила его и сказала сдавленным голосом:

— Вот, вот опять — ровный, ясный звук, а потом поднимается стон. Неужели ты не слышишь?

— Говорю тебе: нет, я не слышу. И зачем надо было меня будить?

— Что же делать, если я хочу, чтобы ты тоже услышал.

— А я не хочу. О черт, оставь ты меня в покое.

— Я тебя ненавижу, Цворкин. Ты животный эгоист.

— Ты хочешь отравить мои уши.

— Я хочу, чтобы ты подтвердил: то, что я слышу, реально или не реально. Неужели это слишком трудная просьба для того, с кем я связана браком?

— Это твой шум, Зора, и не обрушивай его на мою голову. Как, как я буду зарабатывать нам на жизнь, если не смогу играть на своей виолончели?

— Наверно, я глохну, — сказала Зора, но Дворкин уже храпел.

«Ля-ля-ля», — пела она самой себе в зеркале. Она еще потолстела и похожа стала, она говорила, на воздушный шар.

Дворкин, вернувшись из Ленокса, жаловался, что еле провел мастер-класс, так обострился артрит.

Когда около полуночи он поднялся в спальню, Зора читала в постели журнал, заткнув уши ватой. Она плотно сдвинула ноги, когда он вошел в комнату.

— Спальня — типичный кабинет звукозаписи, — сказала Зора. — Улавливает все возможные звуки, не говоря о невозможных.

Хватит, лучше не слушать, подумал он. Если буду слышать то, что слышит она, конец моей музыке.

* * *

Зора уехала одна на три дня, посмотреть Вермонт и Нью-Хэмпшир. Она не звала с собой Дворкина. Каждый вечер она звонила из другой гостиницы или мотеля и голос у нее был бодрый.

— Как дела? — спросил он.

— Прекрасно, по-моему. Ничего такого необычного не слышу.

— Никаких звуков из внешнего пространства?

— Из внутреннего тоже.

Он сказал, что это добрый знак.

— Как ты считаешь, что нам делать?

— В каком смысле?

– В смысле этого дома. В смысле нашей жизни. Если я опять услышу эти звуки, когда вернусь?

Помолчав, он сказал:

– Зора, я хочу тебе помочь избавиться от этой беды. Я любя говорю.

– Не надо со мной разговаривать, как с идиоткой, — сказала Зора. — Я знаю, что слышу совершенно реальный звук, когда нахожусь в этом доме.

– Предупреждаю тебя, я люблю этот дом, — сказал он.

* * *

Ночью после ее возвращения из одинокой поездки Дворкин, разбуженный вспыхнувшей в небе мелодией виолончели, в желтой пижаме и синем шерстяном халате, стоял на террасе и смотрел на густые звезды.

Вглядевшись в нити мерцающих огоньков на ночном небе, он увидел, как постепенно, будто освещенный корабль из тумана, появляется личное его созвездие — Виолончелист. Дворкин видел в детстве и часто потом, как кто-то сидит и играет на виолончели где-то между Кассиопеей и Лирой. Сегодня он видел Казальса[12], тот сидел на стуле, построенном из шести драгоценных звезд, и бесподобно играл, а Дворкин подпевал ему хрипло. Дворкин сосредоточенно слушал, стараясь определить мелодию; похоже на Баха, но все же не Бах. Нет, он не мог разобрать, что это. Какой-то прелюд играл Казальс, оплакивая его судьбу. Очевидно, он — для Казальса — умер молодым. Было далеко за полночь, и Зора крепко спала, изможденная своим путешествием. Когда звезды потускнели и почти исчез Виолончелист со своей музыкой, Дворкин поддел под пижаму носки, влез в кеды и тихонько спустился в музыкальную комнату, вынул виолончель из резного футляра ручной работы и минутку постоял, обнимая ее.

Он вонзил шпиль в щербину пола — никаких шпунтиков он не терпел, он предупреждал обеих своих жен. Пусть едет пол, если так надо виолончели. Обняв инструмент коленями, нежно выгнутой обечайкой к груди, он провел смычком по струнам, и пальцы левой руки трепетали, как будто они пели. Дворкин чувствовал, как виолончельная дрожь пронизала его с ног до головы. Он пытался откашляться. Несмотря на ночное время и острую боль в плече, он играл анданте из си-бемоль мажорного трио Шуберта, воображая музыку рояля и скрипки. Шуберт надрывает сердце, и он это называет un pocco mosso[13]. Вот такое искусство. Сердце в тоске разбивается навсегда, однако с усилием сдерживается. Виолончель, на которой он страстно играл, сама управляла Дворкиным.

Он играл простору, и прочности, и благовидности дома, тому, как все ловко слажено здесь. И долгим годам музыки он играл, и комнате, в которой он четверть века занимался и сочинял, то и дело поднимая взгляд с партитуры к этому вязу в окне на закруглении стены. Здесь у него ноты, записи, книги. Над головой у него висели портреты Пятигорского и Боккерини[14]