— Это здешние стукачи его настропалили, — перешептывались они, — чтобы было на кого донести.
Тем не менее кое-кто из молодых прихожан, как ни предостерегали их старики, подошли посмотреть на талис и пришли от него в восторг.
— Откуда у тебя такой замечательный талис? — спросил один из молодых прихожан.
— Это талис моего отца, он недавно умер, — сказал парень. — Талис подарил ему богатый еврей: отец однажды выручил его из беды.
— В таком случае почему бы тебе не оставить его у себя — ты же еврей, разве нет?
— Так-то оно так, — сказал парень, нимало не смутившись, — но я еду по комсомольскому призыву в Братск, хочу жениться, и мне нужны хоть какие-то деньги. Кроме того, я — убежденный атеист.
Тут один молодой прихожанин, толстомордый, обросший щетиной, — он все не мог налюбоваться кипенно-белым, прямо-таки светящимся талисом с длинной шелковой бахромой — шепнул парню, что даст ему за талис пять рублей. Услышав его, староста, который чувствовал себя ответственным за общину, замахнулся на него палкой и заорал:
— Безобразник, купи только этот талис — купишь себе саван.
И толстомордый отступился.
— Не бей его, — в испуге остановил старосту раввин — он как раз вышел из синагоги. И велел прихожанам приступить к молитвам. А парню сказал:
— Прошу тебя, уйди, у нас хватает неприятностей и без тебя. Предметы культа продавать запрещается. Ты что, хочешь, чтобы нас обвинили в незаконной коммерческой деятельности? Хочешь, чтобы нашу шул навсегда закрыли? Так что сделай мицву[32] и себе, и нам — уйди.
Прихожане стеклись в синагогу. На ступенях не осталось никого, кроме парня с талисом; но вскоре из дверей синагоги вышел староста — согнутый в дугу, с гноящимся ухом, из которого торчал клок ваты.
— Смотри сюда, — сказал он. — Я знаю, талис ты украл. И все равно, как ни верти, талис есть талис, а Г-сподь не задает вопросов Своим детям. Я дам тебе за талис восемь рублей — хочешь бери, хочешь нет. Отвечай быстро, а то служба вот-вот закончится и народ начнет выходить.
— Десять рублей, и он твой, — сказал парень.
Староста оценивающе посмотрел на него.
— У меня есть только восемь, постой тут, я займу два рубля у зятя.
Парень терпеливо ждал. Потемки сгущались. Спустя несколько минут к синагоге подъехал черный автомобиль, из него вышли два милиционера. И парень понял, что староста донес на него. В растерянности он накинул — ничего другого не пришло ему в голову — талис и начал во весь голос молиться: иступленно читал кадиш. Милиционеры, не решаясь подойти к парню, остановились у ступеней: ждали, когда парень кончит молиться. К этому времени из синагоги высыпали прихожане — и не поверили своим ушам. Они бы никогда не подумали, что этот парень способен так ревностно молиться. Его стенания, его горячность тронули их: так истово молиться мог только истинно верующий. Наверное, его отец и в самом деле недавно умер. Все внимательно слушали его, многие хотели, чтобы он молился вечно — знали: стоит ему замолчать, и его схватят и посадят в тюрьму.
Стемнело. Луну заслонили грузные тучи, нависшие над куполом синагоги. А парень все молится. И прихожане, сбившись на улице в кучку, всё слушают его. И оба милиционера все еще там, хотя их и не видно. Виден только белый талис — он молится, светясь в темноте.
В последнем из рассказов, переведенных Ириной Филипповной, речь шла о писателе смешанных кровей — русский по отцу, еврей по матери, он многие годы писал рассказы втайне. Писать ему хотелось с младых ногтей, но поначалу у него не хватило смелости — уж очень, как ему представлялось, это тяжкое дело, — и он занялся переводами, ну а потом стал писать всерьез, взахлеб и через некоторое время, к своему удивлению, обнаружил, что многие, около половины, из его рассказов о евреях.
— Ну что ж, для полуеврея — вполне естественная пропорция.
Персонажами других его рассказов были русские, и порой они походили на родственников его отца.
— До чего же здорово, что я могу черпать из таких разных источников, — говорил он жене. — Благодаря этому у меня богатый жизненный опыт.
Через несколько лет он показал кое-какие из рассказов своему университетскому приятелю Виктору Зверкову, редактору издательства «Прогресс» и, после того как тот вызвал его к себе загадочной, второпях нацарапанной запиской, пришел к нему на работу. Зверков, человек пришибленный, — он рассказывал направо и налево, что жена его ни в грош не ставит, — при виде писателя вскочил со стула, повернул ключ в замке и с минуту, прижав ухо к дверной щели, прислушивался. Затем сел и вынул рукопись из ящика стола, отперев его вынутым из кармана ключом. Зверков — ражий, краснощекий детина с прокуренными зубами и хриплым голосом — держал рукопись так осторожно, точно опасался, что она его укусит.
— Толя, прошу тебя, — просипел Зверков, дыша писателю в ухо, — унеси, поскорее унеси свои рассказы.
— Да что с тобой? Чего ты так трясешься? — спросил писатель.
— Не строй из себя дурочку. Я просто поражаюсь, как тебе взбрело на ум принести мне рассказы: ты же прекрасно знаешь, что опубликовать их нельзя. А как редактор скажу: я не уверен, что они так уж хороши, хотя и сказать, что они совсем уж плохи, тоже не могу, тем не менее, Толя, буду с тобой откровенен: своими рассказами ты бросаешь вызов обществу. Не пойму, с чего вдруг ты взялся писать о евреях? Что ты о них знаешь? Еврейская культура тебе чужая, ты вырос на русской, на советской культуре. От твоих писаний попахивает фальшью — попахивает антисемитизмом.
— Виктор, да ты в своем уме? — взвился писатель. — Уж чего в моих рассказах нет, так это антисемитизма. Ты перевернул все вверх ногами.
— Твоему поведению может быть лишь одно разумное объяснение, — подыскивал доводы редактор. — Даже при самом снисходительном подходе — а должен сказать, что к тебе лично я очень расположен, во всяком случае, намерения, я считаю, у тебя добрые, — видно, что ты бросаешь вызов принципам социалистического реализма, к тому же в твоих рассказах обнаруживается опасная предрасположенность — пожалуй, надо бы выразиться и посильнее, — к антисоветчине. Допускаю, что ты и сам этого не осознаешь: рассказ, как известно, часто ведет писателя за собой. Но я редактор, и мне положено замечать такие вещи. Я знаю, Толя, мы ведь с тобой много разговаривали, что ты искренне веришь в социализм, и не стану обвинять тебя в клевете на социалистический строй, но другие, другие могут обвинить. Вернее, как пить дать обвинят. Если бы кому-нибудь из редколлегии «Октября» довелось прочесть твои рассказы, это бы вышло тебе боком. У тебя, на мой взгляд, отсутствует инстинкт самосохранения, и, что еще хуже, ты — а это уж и вовсе низость — дошел до того, что готов потянуть за собой людей сторонних. Если бы я написал такие рассказы, будь уверен, я бы тебе никогда их не принес. Мой тебе совет — уничтожь их, пока они не уничтожили тебя.
Он жадно осушил стоявший на столе стакан с водой.
— Не дождешься, — взорвался писатель. — Я хоть мои рассказы и не схожи ни по манере, ни по темам, пишу в том же духе, что и первые советские писатели, — в духе послереволюционного подъема.
— Полагаю, тебе известно, что стало с писателями, переживавшими в те годы такой подъем?
Писатель вылупил на него глаза.
— Ладно, в таком случае, что ты скажешь о других моих рассказах, где речь идет не о евреях? Кое-какие из них написаны о русской жизни, о русском быте. Я-то надеялся, что ты рекомендуешь один-два в «Новый мир» или в «Юность». Это же вполне безобидные зарисовки, к тому же хорошо написанные.
— Уж не тот ли рассказ про двух проституток ты имеешь в виду? — спросил редактор. — В нем подспудно критикуется наше общественное устройство, мало того, он к тому же чрезмерно натуралистичен.
— Проститутки — тоже часть общества.
— Пусть так, но рекомендовать его для публикации я не могу. И вот что я тебе скажу, Толя: если ты рассчитываешь, что мы и в дальнейшем будем заказывать тебе переводы, ни минуты не медля, избавься от этой рукописи, иначе неприятности, как тебе, так и твоей семье, обеспечены, не говоря уж об издательстве, которое постоянно и щедро снабжало тебя работой.
— Виктор Александрович, не ты же написал эти рассказы — тебе-то чего бояться, — уязвил его писатель.
— Я, Анатолий Борисович, не трус — ты ведь на это намекал, — но если я стою на рельсах, и на меня на всех парах мчит паровоз, знаю, куда отпрыгнуть.
Писатель поспешно собрал рассказы, сунул их в портфель и поехал домой на автобусе. Жена его еще не пришла с работы. Он вынул рассказы из портфеля, прочел один и — страница за страницей — сжег его в кухонной раковине.
Десятилетний сын, вернувшись из школы, спросил:
— Папа, что ты жжешь в раковине? Нашел тоже место.
— Талант свой жгу, — сказал писатель. И еще сказал: — И суть свою, и наследие предков своих.
А что, если они поженятсяАкт пьесыПер. Л. Беспалова
Борис Фейер, хворый актер на покое, старается воздействовать на свою дочь Адель: хочет, чтобы она выбрала мужа ему по вкусу. У Адели есть жених, Леон Зингер, молодой парень из Ньюарка, владелец магазина спортивных товаров. Фейер предпочитает Бена Гликмана, бедного начинающего писателя, живущего в одном с ними многоквартирном доме неподалеку от Второй авеню на Манхэттене; Гликман, как ему кажется, разделяет его взгляды на жизнь. Во всяком случае, Фейеру он нравится. Флоренс Фейер, жена актера, — в прошлом актриса, ныне косметичка, тоже много чего повидала, и у нее своя жизненная позиция, — всецело за Леона. Жаркий день, середина августа; Леон приехал из Нью-Джерси, чтобы сделать Адель сюрприз: когда она придет с работы, повести ее обедать в ресторан.
Занавес поднимается: Леон, в ожидании Адели, играет в карты с Фейером. Из-за жары дверь в квартиру распахнута, по коридору время от времени снуют люди.