Он доковылял до "У Беллы", но оказалось, что там сменился хозяин. Пока Манишевиц переводил дух, он разглядел, что сейчас здесь синагога. Ближе к витрине тянулись ряды пустых деревянных скамеек. Дальше помещался ковчег, его нетесаного дерева створки украшали яркие разводы из блесток; ковчег стоял на амвоне, где лежал развернутый священный свиток, — свешивающаяся на цепочке лампочка роняла на него тусклый свет. Вокруг амвона так, словно они прилипли к нему да и к свитку тоже, сидели, касаясь свитка кончиками пальцев, четверо негров в ермолках. Вскоре они стали читать священную книгу, и до Манишевица сквозь зеркальное стекло витрины донесся их заунывный распев. Один был старик с седой бородой. Один пучеглазый. Один горбатый. Четвертый — мальчик лет тринадцати, не старше. Они согласно раскачивали головами. Растроганный до глубины души знакомой с детства и юности картиной, Манишевиц вошел и молча остановился у порога.
— Neshoma, — сказал пучеглаз, тыча в книгу пальцем-обрубком. — Что это значит?
— Душа. Это слово значит душа, — сказал мальчик. Он был в очках.
— Валяй читай дальше, как там что толкуется, — сказал старик.
— Нам толкования ни к чему, — сказал горбун. — Души — они есть бесплотное осуществление. Только и всего. Вот откуда берется душа. Бесплотность берется из осуществления, и обои, и причинно и по-всякому иному, берутся из души. Ничего выше быть не может.
— Поднимай выше.
— Выше крыши.
— Погоди-ка, — сказал пучеглаз. — Я что-то никак не раскумекаю, что это за штука такая бесплотное осуществление. И как так вышло, что бесплотность и осуществление друг с дружкой связались? — обратился он к горбуну.
— Тут и объяснять нечего. Потому что это неосуществленная бесплотность. Ближе их и быть нельзя, они все равно как сердце с печенкой у нас внутри да что там, еще ближе.
— Теперь ты дело говоришь, — сказал старик.
— Да ты же слова перевернул местами — только и всего.
— Неосуществленное осуществление оно и есть primum mobile,[24] и от него все пошло — и ты, и я, и все и вся.
— И как же это так получилось? Только ты мне по-простому скажи, не путай.
— А все от духа пошло, — сказал старик. — И дух носился поверх воды. И это было хорошо. Так сказано в Библии. Полью из духа Моего на всякую плоть.[25]
— Слышь. А как вышло, что из духа вышло осуществление, если он всю дорогу, как есть, дух?
— Господь един все сотворил.
— Свят! Свят! Да славится имя Твое!
— А этот дух, у него цвет или, скажем, масть есть? — спросил пучеглаз, а сам и бровью не повел.
— Скажешь тоже. Дух, он и есть дух.
— Как же тогда вышло, что мы цветные? — ликующе вперился в него пучеглаз.
— А мы-то тут при чем?
— Ты мне все одно объясни.
— Дух Божий почиет на всем, — ответил мальчик. — И на зеленых листьях, и на желтых цветах. И на золоте рыбок, и на синеве неба. Вот как вышло, что мы вышли цветные.
— Аминь.
— Восхвалим Господа и употребим не всуе имя Его!
— Вострубите в рога,[26] пока не треснет небо. Они замолчали, уставились на следующее слово. Манишевиц приблизился к ним.
— Извиняюсь, — сказал он. — Я ищу Александра Левина. Вы его знаете или нет?
— Да это же ангел, — сказал мальчик.
— А, вон кого ему надо, — скривился пучеглаз.
— Вы его "У Беллы" застанете, через улицу напротив, — сказал горбун.
Манишевиц сказал, что ему очень жалко, но он никак не может еще побыть с ними, поблагодарил их и заковылял через улицу. Спустилась ночь. Фонари не горели, и он едва нашел дорогу.
Но "У Беллы" наяривали блюзы, да как — просто чудо, что дом не рухнул. Сквозь витрину Манишевиц разглядел все те же танцующие пары и стал искать среди них Левина. Левин сидел сбоку за Беллиным столиком и, похоже, болтал без умолку. Перед ним стояла почти опорожненная литровая бутылка виски. На Левине было все новое — яркий, клетчатый костюм, жемчужно-серый котелок, двухцветные башмачищи на пуговках, а во рту сигара. К ужасу портного, прежде такое степенное лицо Левина носило неизгладимые следы пьянства. Придвинувшись к Белле, Левин щекотал ей мизинцем мочку уха и что-то нашептывал, она заходилась хриплым смехом. И тискала его коленку.
Манишевиц собрался с духом и распахнул дверь — встретили его не слишком радушно.
— Мест нет.
— Пшел, белая харя.
— Тебя тут только не хватало, Янкель, погань жидовская.
Но он пошел прямо к столику Левина, и толпа расступилась перед ним.
— Мистер Левин, — сказал он срывающимся голосом, — Манишевиц таки пришел. Левин вперился в него помутневшими глазами.
— Выкладывай, что у тебя, парень.
Манишевица трясло. Спина невыносимо ныла. Больные ноги сводила судорога. Он огляделся по сторонам — у всех вокруг выросли уши.
— Очень извиняюсь, мне бы надо поговорить с вами глаз на глаз.
— С пьяных глаз только и говорить что глаз на глаз. Белла зашлась визгливым смехом:
— Ой, ты меня уморишь!
Манишевиц вконец расстроился, подумал — не уйти ли, но тут Левин обратился к нему:
— Ппрошу объяснить, что пбудило вас обратиться к вашему пкорному слуге?
Портной облизнул потрескавшиеся губы.
— Вы еврей. Что да, то да.
Левин вскочил, ноздри у него раздувались.
— Вам есть что добавить?
Язык у Манишевица отяжелел — не повернуть.
— Творите счас, в противном случае ппрошу впредь не приходить.
Слезы застилали глаза портного. Где это видано так испытывать человека? Что ж ему теперь, сказать, что он верит, будто этот пьяный негр — ангел?
Молчание мало-помалу сгущалось.
В памяти Манишевица всплывали воспоминания юности, а в голове у него шарики заходили за ролики: верю — не верю, да, нет, да, нет. Стрелка останавливалась на «да», между «да» и «нет», на «нет», да нет, это же «да». Он вздохнул. Стрелка двигалась себе и двигалась, ей что, а выбирать ему.
— Я так думаю, вы — ангел, от самого Бога посланный, — сказал Манишевиц пресекшимся голосом, думая: если ты что сказал, так уже сказал. Если ты во что веришь, так надо и сказать. Если ты веришь, так ты уже веришь.
Поднялся шум-гам. Все разом заговорили, но тут заиграла музыка, и пары пустились в пляс. Белла, заскучав, взяла карты, сдала себе. У Левина хлынули слезы.
— Как же вы меня унизили!
Манишевиц просил прощения.
— Подождите, мне надо привести себя в порядок. — Левин удалился в туалет и вышел оттуда одетый по-прежнему.
Когда они уходили, никто с ними не попрощался.
До квартиры Манишевица доехали на метро. Когда они поднимались по лестнице, Манишевиц показал палкой на дверь своей квартиры.
— По этому вопросу меры приняты, — сказал Левин. — А вы бы смылись, пока я взмою.
Все так быстро кончилось, что Манишевиц был разочарован, тем не менее любопытство не оставляло его, и он проследовал по пятам за ангелом до самой крыши, хотя до нее было еще три марша. Добрался, а дверь заперта.
Хорошо еще, там окошко разбито — через него поглядел. Послышался чудной звук, будто захлопали крылья, а когда Манишевиц высунулся, чтоб посмотреть получше, он увидел — ей-ей, — как темная фигура, распахнув огромные черные крыла, уносится ввысь.
Порыв ветра погнал вниз перышко. Манишевиц обомлел, оно на глазах побелело, но оказалось, это падал снег.
Он кинулся вниз, домой. А там Фанни уже шуровала вовсю — вытерла пыль под кроватью, смахнула паутину со стен.
— Фанни, я тебя обрадую, — сказал Манишевиц. — Веришь ли, евреи есть везде.
ЖИВЫМ НАДО ЖИТЬПеревод О. Варшавер
Мужчину она вспомнила. Он приходил сюда в прошлом году, в этот же день. Сейчас он стоял у соседней могилы, порой оглядывался, а Этта, перебирая четки, молилась за упокой души своего мужа Армандо. Порой, когда становилось совсем невмоготу, Этта просила Бога, чтобы Армандо потеснился и она смогла лечь в землю рядом с ним. Было второе ноября, день поминовения; не успела она прийти на римское кладбище Кампо-Верано и положить букет на могилу, как стал накрапывать дождь. Вовек не видать Армандо такой могилы, если бы не щедрость дядюшки, врача из Перуджи. И лежал бы сейчас ее Армандо Бог весть где, уж разумеется, не в такой чудесной могилке; впрочем, кремировать его Этта все равно бы не позволила, хотя сам он, помнится, частенько просил об этом.
Этта зарабатывала в драпировочной мастерской жалкие гроши, страховки Армандо не оставил… Как ярко, как пронзительно горят среди ноябрьской хмари в пожухлой траве огромные желтые цветы! Этта залилась слезами. Таким слезам она радовалась: хоть и знобит, но на сердце становится легче. Этте было тридцать лет, она носила глубокий траур. Худенькая, бледная, лицо заострилось, влажные карие глаза покраснели и глубоко запали. Армандо трагически погиб год с лишним назад, и с тех пор она приходила молиться на могилу едва ли не каждый день перед поздним римским закатом. Этта преданно хранила память об Армандо в опустошенной, разоренной душе. Дважды в неделю бывала у духовника, по воскресеньям ходила к причастию.
Ставила свечи в память об Армандо в церкви Богоматери Скорбящей, раз в месяц заказывала заупокойную мессу, даже чаще, если случались лишние деньги. По вечерам возвращалась в нетопленую квартиру: она продолжала жить здесь оттого, что когда-то здесь жил он; войдя в дом, вспоминала Армандо — каким он был десять лет назад, а не в гробу. Она совсем извелась и почти ничего не ела.
Когда она закончила молитву, еще сеял дождь. Этта сунула четки в сумочку и раскрыла черный зонт. Мужчина в темно-зеленой шляпе и узком плаще отошел от соседней могилы и, остановившись в нескольких шагах от Этты, закурил, пряча сигарету в маленьких ладонях. Стоило Этте отвернуться от могилы, он приветственно дотронулся до своей шляпы. Небольшого роста, темноглазый, тонкоусый. И, несмотря на мясистые уши, вполне привлекательный мужчина.