Рассказы — страница 85 из 94

Дать бы глазам вашим, замученным туманами, болотами, снегами, войнами и бойнями, — взглянуть в голубоватые дали Прованса, светом и благоуханием смолистым вам омыть бы душу, как омыл лицо росой Чистилища при выходе из Ада Данте, — и вы вспомнили бы о Прекрасной Даме, вырвали б, раз навсегда, слова кощунственные. Вы бы дышали Истиной, она бы оживила вас.

Но это все напрасные слова. Вас нет. Мы все — души Чистилища. Из светлого Прованса хочется послать вам ток благоволения, благожелания. На этом свете не пришлось нам сблизиться.

Domaine de la Pugette,

Пасха 1925 г.

С. С. ЮШКЕВИЧ (1869–1927)

Я много лет знал покойного Семена Соломоновича, но впервые его "почувствовал" как следует и, быть может, понял, лет десять назад, в Москве, — мы встречались довольно часто в пестром и шумном предреволюционном кафе Бома. Большой лоб Юшкевича, большие руки, уши, нервный и горячий говор, удивленные, светлые и добрые глаза с очень детским оттенком живо помнятся среди мягких диванов Бома, в накуренной комнате, где встречались прапорщики, писатели, актеры, вечно бывали разные дамы. Юшкевич всегда горячился и всегда спорил, со страстью утверждал свое. Он очень любил разговоры о литературе, кипел беззаветно и самым искренним образом воспламенялся… Именно тогда я увидел в нем "нашего", очень, навсегда отравленного литературой — а значит, сотоварища. И добрую его природу тогда же почувствовал.

Эти впечатления потом только подтвердились. В эмиграции еще чаще приходилось с ним встречаться. Он так же любил шумно и горячо говорить о литературе, хохотать, сидя в дружеской компании за бутылкой вина, и еще ясней раскрылась (для меня) одна его прекраснейшая, трогательная черта: беспредельная, воистину "неограниченная" любовь к семье — жене, детям. Даже казалось, что его жизнь вообще ориентирована по этим близким, что и слава, и возможность заработка интересны не столько для писателя Юшкевича, сколько для Юшкевича — мужа и отца.

Но одной стороны раньше я в нем не знал или, может быть, на чужбине она сильней выступила: это общая горечь отношения к жизни, пессимизм, безнадежность. Сыграло ли тут роль изгнанничество? Надвигавшаяся болезнь, упорно направлявшая его мысль к рассуждениям о смерти? Или дало себя знать безысходно-материалистическое его миросозерцание?

Как бы то ни было, за шумностью, нервностью, иногда и за смехом Юшкевича в Париже или в Жуан ле Пен (где так дружественно и бесконечно приветливо принимал он нас с Буниным этим летом!) — всюду ясно чувствовался какой-то "хриплый рог". Смерть ли это давала ему сигналы?

Он очень тосковал по России и тяжелей других переносил изгнание. Тут приближаемся мы к его писательскому облику.

Юшкевич нередко говорил (мне и Бунину):

— Вам хорошо, вы рождены Москвой, а я Одессой.

Этим хотел сказать, что его родина, которую он так любил и с которой так тесно был связан, юг России, иерархически как бы подчинена, второстепенна рядом с Великороссией.

— За вами целая великая литература, — кричал он иногда. — Россия! Какой инструмент языка!

Тут он был и прав, и неправ: прав в иерархическом предпочтении Москвы Одессе, и неправ в мрачных выводах о себе: сам-то он очень ярко и сильно выражал южно-русский народ, русско-еврейский — и в этом была главная его сила как художника. Так Мистраль (с которым у Юшкевича ничего нет общего в натуре) выражал свой, южно-французский, провансальский народ с таким гением, которому бы позавидовал всякий северный француз.

Да, Юшкевич был писатель "режиональный". Лучшее в его писании связано именно с русским югом, с Одессой, ее живым, нервным, говорливым и бурливым народом. Юшкевич, будучи евреем, нередко будто бы евреев задевал в своем писании, давал так называемые "отрицательные типы" ("Леон Дрей") и даже, кажется, в еврейских кругах это ему ставили в некий минус. Если стоять на этой точке зрения, то следовало бы нашего Гоголя совсем заклевать — уж кажется ни одного порядочного русского на сцене не показал. Конечно, у Юшкевича была сатира (и кстати, он как раз Гоголя очень ценил, и сам весьма тяготел к гротеску) — но подо всем этим, конечно, пламенная, кровная, органическая любовь к своему народу. Юшкевич был органический писатель, в этом его главная сила, он достигает наибольшего тогда, когда живописует художнически — любимых им людей Одессы, когда дает неподражаемый их язык, трепет и нервность, и неправильность этого языка, и их облики, сплошь живые.

Вот потому, что он был такой кровный и настоящий, ему пришлось столь трудно заграницей, в том Париже, который он знал с молодости, — но где нет Одессы. В одном небольшом его очерке, уже здесь, в эмиграции, трогательно и ярко изображена тоска двух одесситов по Одессе. Все тут хорошо, а там лучше, и акации, и море, и Франкони… Если угодно, это древний плач на реках вавилонских. Возможно, что в каждой еврейской душе есть тоска по Земле Обетованной и горечь безродинности. Для Юшкевича жизнь так сложилась, что на склоне лет солнечная и веселая, разноязычно-пестрая и яркая Одесса была отнята у него, и его плач стал еще пронзительней.

Совсем, совсем недавно мы сидели с ним на берегу Средиземного моря, под пиниями, в солнечном дыму каннского залива, и он искренно всем этим восторгался, но сердце неизменно направлялось на Россию, и никакими Каннами утешить его было нельзя.

А тому назад месяц со вздохом кинули мы по пригоршне латинской земли в могилу на прах нашего дорогого сотоварища, талантливого и честнейшего писателя, добрейшей, открытейшей души человека.

Вечная ему память!

1927

МАКСИМ ГОРЬКИЙ

(к юбилею)

Слух обо мне пройдет по всей Руси великой

Пушкин

Имя Горького связано с воспоминаниями дальними. Кажется, в 1898 году был напечатан в "Русской мысли" рассказ его "Супруги Орловы" — первая вещь, по которой запомнился он (говорю о себе; для других, может быть, это "Челкаш", "Мальва" и т. п.).

В зрелом возрасте "Орловых" я не перечитывал. Но юношеское впечатление помню: очень талантливо и очень чуждо. (У Чехова кто-то говорит: "Голос сильный, но противный".) Грубые, мутные краски, сильный темперамент, нескромность, мудрование и сентиментализм — в соединении с яркой изобразительностью. Как писатель известного масштаба, Горький сразу показал себя. Вот такой я, хотите, меня любите, хотите нет. Известен успех его начала. Нельзя сказать, чтобы он был незаслужен. Явилось в литературу новое, своеобразное — новый человек заговорил о новых людях. Все, конечно, помнят знаменитого босяка горьковского — сквозь ходули и слащавость от него все же отзывало Нижним, Волгой — Россией.

Встретиться с Горьким пришлось очень скоро, у Леонида Андреева. Высокий, сутулящийся, в блузе с ремешком, слегка закинутая голова с плоскими прядями волос, небольшие бойкие глаза, вздернутый нос, манера покручивать рыжеватые усики, закладывать руку за пояс-ремешок блузы, что-нибудь изрекать, окая по-нижегородски… — таким он помнится. Большая, все растущая слава. И некоторое уже "знамя", наклон влево. Чехов — чистая литература. Горький — вывеска для некоего буревестничества. В этом смысле он роковой человек. Литературно "Буревестник" его убог. Но сам Горький — первый, в ком так ярко выразилась грядущая (плебейская) полоса русской жизни. Невелик в искусстве, но значителен, как ранний Соловей-Разбойник. Посвист у него довольно громкий… раздался на всю Россию — и в Европе нашел отклик. Не удивляюсь, что сейчас Сталин так приветствует его: сам-то Сталин, со своими экспроприациями, бомбами, темными друзьями, был всегда двоюродным братом Горького. Горький лишь вращался в более приличном мире. (Этот просвещенный мир, увы, долго не распознавал истинного его лица…)

* * *

Правда, он это лицо затушевывал. О, Горький мог отлично играть под "любителя наук и искусств", чуть ли не эстета. Образованным не был, но читал много. (И мучительно старался подчеркнуть, что он "тоже кое-что понимает".)

К удивлению оказалось, например, что он любит Флобера! (Сомневаюсь даже, мог ли его в подлиннике читать.) Вот на этом мы встретились в 1905 году — он оказался моим издателем.

* * *

При буревестничестве своем и заступничестве за "дно" Горький принадлежал к восторгающимся деньгами. Он любил деньги — и деньги его любили. (Признак, что уже не принадлежал к большой русской литературе. Ни Толстого, ни Достоевского, ни Тургенева, ни Чехова не вижу дельцами, а если бы занялись чем-нибудь таким, прогорели бы.)

Горький не прогорал. При нем, как и при Сталине и других, всегда были "темноватые" персонажи, непосредственно делами его занимавшиеся. На них, при случае, все можно было и валить. Не знаю близко дел горьковского "Знания". Разно о них говорили… Во всяком случае, сборники шли превосходно. Писателей ублажали. Таких гонораров, как "Знание", никто не давал тогда ("Шиповник" явился позже). Предупредительность, любезность, почти доброта все это я на себе испытал. Горький взял у меня перевод "Искушения св. Антония" Флобера (для сборника и отдельного издания). На нынешний курс выходило по тысяче франков за лист (перевода!). Было это в 1905 году при начале революции.

Горький жил на Воздвиженке, рядом с "Петергофом", против Архива Иностранных Дел (какие в саду чудные ветлы, тополя — весенняя радость Москвы!).

Говорили, что черносотенцы готовят погромы. Горького, в огромной его квартире, охраняли. Я был зван на обед. Первое, что в прихожей бросалось в глаза, — выглядывавшие из-за дверей усатые чернявые физиономии восточного типа: будущие "дружинники" восстания — ныне караул. Эти кавказцы, к счастью, с нами не обедали. Но "писатель из народа" был, конечно: тоже неизменный антураж бытия горьковского. Обед отличный. Хозяйка. Мария Федоровна Андреева — еще лучше. Некогда восторгались мы красотою ее в "Потонувшем колоколе" (Раутенделейн), потом разные роли она играла в Художественном театре… В те наивные годы никак нельзя было вообразить, как дальше все сложится в ее жизни… В те времена была она блистательной хозяйкой горьковского дома — простой, любезной, милой. Да и сам Горький… Вспоминая тот вечер, что плохого могу я сказать? Решительно ничего. Все как в "лучших" просвещеннейших домах. Разговоры о Брюсове и Бердяеве, "Новом пути" и Художественном театре, любезности, кофе, ликер. В сущности, всю жизнь так обедать, разговаривать и приходилось — будь то Петербург, Москва или Париж. Но вот Горький оказался особенный челов