Проснулись они часа в три пополудни. В голове тяжело перекатывались свинцовые шары утреннего хмеля, но тело было бодрым. Ему хотелось новых удовольствий, словно алкоголь, предательски вредя всем родным органам, одновременно и помогал, питал живительной силой, будил изначальное естество.
«Давай–ка в баню сходим», — каждый доктор по сути своей тонкий психолог и легко предвосхищает насущные вожделения. «Давай», — легко согласился Жолобков.
Это давно, уже и не упомнишь когда, общие бани были грязными и запущенными. Особо циничным в них было отсутствие пива. Чистотелые люди, таясь, разливали с собой принесенное, украдкой выпивали и от скованности своих действий нестерпимо страдали, падали порой на грязный пол и пытались уснуть. Тогда заботливые руки друзей подхватывали их и вели опять париться и мыться. Львов с Жолобковым хорошо помнили также неистовый гам, который стоял всегда в помывочных военных кораблей. Гам мешался с паром, сквозь эту душную взвесь доносились зычные и бодрые команды: «Пятый дивизион, мыться», — и пятьдесят обнаженных сослуживцев остервенело бросались к пяти душевым соскам. Мудрые нормативы отводили на все десять минут, и поэтому мылись поэтажно — наверху воздетые руки оголтело драили носки, трусы и майки, ниже мылились светлые головы, еще ниже — ополаскивались чресла. Потом в мирную жизнь пришел капитализм, и условно ядовитыми грибами стали плодиться модные сауны. Жолобков даже работал в одной из них сауненком. Первично накапливался капитал, менять воду в бассейне после каждого клиента было дорого. Поэтому основная обязанность его была — ловко сгребать с поверхности воды дуршлагом на длинной ручке волосы и прочие физиологические отправления соплеменников. Вершилось это повсеместно, клан саунят разрастался до тех пор, пока в одной из саун какой–то неудачливый купальщик не подхватил гонорейное воспаление правого глаза. Тогда проснулись контролирующие инстанции и стали брать большие взятки за нарушения, что привело к повышению качества услуг.
У входа в баню продавали веники — березовые, можжевеловые, крапивные, на выбор. Друзья купили по можжевеловому и вошли в фойе. Перед кассой стояла оживленная очередь, и в ожидании билета в рай они выпили по два разливных, вкусных и убедительных, из кружек толстого стекла. Всюду сновали бабушки в белых фартучках, выдавали простыни, пахнущие казенной свежестью, вытирали нечаянную грязь с мраморного пола. Получив по заветному номерку, Жолобков с сотоварищем прошел внутрь, они неспешно разделись и прошествовали в парилку. Около нее толпился народ. Худые, толстые, средние, чем–то неуловимо схожие — шрамы на каждом втором, рубцы на печени, угадываемые по цвету лиц, татуировки, швы, отсутствующие пальцы рук и ног, прочие следы жизненных битв — безудержные русские тела.
Натоплено было так, что даже самые отчаянные выскакивали из парной через несколько секунд с горящими ступнями и огненными лицами. Народ совещался. Наконец облили водой стены и пол и отчаянно, как под танки, кинулись внутрь. Помещение наполнилось паром, криками, воздух свистел, рассекаемый. Хлестались, как в последний раз — до боли, до рубцов. Как всегда — чем хуже, тем лучше. Чем жарче жара, тем суровей мороз. Чем пронзительней боль, тем отчаянней радость. Чем тяжелее топор, тем короче топорище — для куража, без удержу, до надрыва.
Напарившись, вывалились в раздевальню. Отдыхали, дышали глубоко и счастливо, пили пиво, разговаривали степенные разговоры. А потом во все чистое, по первому сроку, — и по домам, если кто степенный, а нет — так праздник продолжать. Львову с Жолобковым до спокойствия куда как далеко, не наговорились еще, не напились, музыки не наслушались и не плакали еще ни разу сегодня — потому в кабак, как есть чистые, румяные, нетрезвые. А там шум–гам, чад–гарь, сбродь веселится. Сидят за столами, дымят, лица красные, глаза веселые, как алюминиевые ложки — поблескивают с тусклым задором. Глазами этими луп–луп, ртами влажногубыми чаф–чаф, руками — хвать да мимо, ногами кренделя, то–то веселье. Кто трезвый сюда придет, скривится брезгливо, ухмылку неприступную на себя натянет, а через пять минут сам такой же, да еще хуже, плачет, кается, целует дичь в костяные уста, и такую дичь несет, такую — глаза бы не смотрели на этот народ. Но что удивительно, все вместе сбродь, толпа и быдло, а возьми за лацканы любого–третьего, прислушайся повнимательней, и поймешь — се человек, неплохой такой, искренний. Не беда, что глуповат сейчас, жлобоват, мудоват, а все брат твой одинокий, печальный, жалостный.
Так и Львов с Жолобковым пришли чистые, в чем–то гордые, неприступные. Сели за столик, крошки брезгливо со скатерти стряхнули, тарелки нестерильные отодвинули. Посмотрели вокруг — беда бедная, богатые плачут, нищие хохочут, духом все блаженны, панихида с танцами.
А потом сами выпили — и нелепые женщины вокруг вдруг красивыми стали, улыбаются чуть шире загадочного — заманчиво, а за соседним столом сквозь заунывное нестройное голошение вдруг прорежется, прорвется голос какого–нибудь заблудшего коммерсанта, чистый и сильный, ненадолго, на пару выстраданных нот, и упадет потом, задавленный тяжелым сбытом. В общем, быстро они влились в этот малосимпатичный, но душевный клуб одиноких сердец, любителей косорыловки.
И вот уже Львов танцевал с различными девами, волнительно и изгибчиво, так видно было, что музыка и женщины в округе него лишь мелкие детали, а суть — в движеньи выразить свою смешную душу. А к Жолобкову старый подошел знакомец, как к Айболиту глупый бегемот: «Что делать, посоветуй, не могу терпеть я больше, ты ведь уролог был, я помню. Болит простата, мочи нет, мочи…». Тот щедростью душевной был обуян, и к богу благодарностью за жизнь, поэтому сказал — достань перчатки, тебе я сделаю массаж, все будет легче. Они пошли к мужскому туалету, а Львов цинично им смеялся вслед, крича, чтобы покрепче запирались, ведь если кто застанет невзначай такое зрелище, то для умов испорченных, недобрых та процедура эскулапская противной может показаться.
Жолобков вернулся к столу слегка протрезвевший. На его месте сидела не совсем молодая женщина–девушка–подросток. Очень стройная, худенькая, а у глаз — надменные морщинки, и в углах рта — морщинки жалкие. Рот ее пытался быть жестким, но то и дело невольно соскальзывал в плавную улыбку, и глаза тогда пугались своей прихлынувшей слабости. Одета она была очень просто, в чем–то даже смешно и нелепо — неважного красного цвета кофточка, слишком короткая для ее возраста юбка, слишком высокие для сезона сапоги. На шее — нитка розовых бус, которые вполне могли бы быть кораллами, не будь они такими крупными. «Пластмасса», — неприязненно подумал Жолобков, но рядом таким молодым щебечущим ужом вился доктор Львов, что даже деревенское «кило€€метры» в ее речи не резануло взыскательного уха. «Я живу за сто кило€€метров отсюда, приехала учиться, квалификацию повышать», — с неясной улыбкой говорила она, и «да–да–да», — журчал Львов, чувствуя близкую поживу. Тут и Жолобков слегка оживился, хоть чувствовал себя не в правах и не в правилах: «Продолжим вечер, послушаем музыку, поговорим об искусстве», — кидал он войлочные шары банальных фраз и чувствовал, что, смеясь над ними обоими, она почему–то ведется, соглашается.
«Вы смешные, — говорила она через час, сидя на кухне специальной приятельской квартиры. — Вы оба смешные. Думаете, что многое знаете, а у самих головы в скорлупе, как орехи. Но смешные. И не злобные». Она поднялась с табуретки и вошла в черный дверной проем комнаты. На границе света и тьмы на секунду задержалась и оглянулась. В улыбке ее были ласковость и боль.
Доктор дурашливо поскакал следом. Через минуту вернулся обескураженный, обезоруженный, испуганный. «Она зовет нас обоих», — смог сказать.
Когда обмылками морали общей ты мутишь воду, чтобы не было так страшно увидеть отражение свое, и по суду его принять себя или отвергнуть, но самому, прозрачно, без прикрас — потом проверовавшимся остаться рискуешь. И не понять тогда, откуда может взяться та любовь, что невзначай, наперекор, навзрыд из боли вырастает. И будешь глупым, полным мнений, чужих и разных, определеньями тщась все определить. Что косинус есть угол от чего–то. И биссектриса — линия раздела. А нежность — это чувство, которое присуще человеку с какой–нибудь замысловатой целью. Но что потом?
Все было странным, неудобным. Кровать о двух концах, но об одной подушке. Парные зачем–то простыни, когда вполне хватало одной. Неуклюжий трехногий стул, окентавренный сброшенной на него одеждой. Парный, сквозной шрам на ее животе и спине. Слаженный бой. Ложное бесстыдство. Неуместные слезы. Запрещенная радость. Стон. Отчаянными четками читались в полутьме сброшенные на пол бусы.
Они торопливо прощались на улице. Нетерпеливо порыкивало мотором у подъезда вызванное такси. Ловкий Львов уже сбегал за букетом роз. Присев на влажный от ночной измороси холодный поребрик, она нервно писала свой адрес на клочке тетрадной страницы. «Давайте будем встречаться. Хорошо? Мне много надо. Очень много. Больше чем боль».
Каким заснул, таким ты и проснулся. Когда Жолобков открыл глаза, то первым было ощущение общей опухлости организма, особенно головы. Особенно изнутри, но и глаза тоже. Где–то недалеко от Новгорода есть деревня Опухлики, они с друзьями проезжали ее как–то на машине. Ехали издалека, постоянно выпивали. Старались не смотреть в зеркала. Въехав в деревню, увидели подобных себе сельских братьев с родными монголоидными лицами. «Здравствуйте, опухлики», — поздоровались вежливо. «Мы не опухлики», — обиделись те. «Нет, вы тоже опухлики, только вы оседлые опухлики, а мы опухлики кочевые», — на том разошлись. Теперь все это, кроме застрявших в памяти слов, было сном. Таким же невероятным, как и сон вчерашний. Таким же явственным и зыбким. Таким же жизненным.
Рядом мирно спал доктор Львов. Жолобков глянул на приятеля, затем взгляд его упал на свое, с утра неродное тело. Все оно, с ног до обозримых поверхностей живота и груди, было покрыто какой–то розовой сыпью. Мелкие точки сливались в один больной узор. Жолобков потер глаза, затем живот. Сыпь не исчезла. Мелкий ужас прокатился по организму. «Допились, — обреченно вскрикнул мозг, — додружились!» Он растолкал доктора: «Смотри!» — тот оказался не менее розовым. Стараясь не показать друг другу бледный страх, охвативший их вместе с сыпью, они обездоленно уселись на кровати, каждый мысленно прорабатывая в голове схемы лечения и сокрытия. За окном занималась мрачная заря. «Можжевеловые веники,” — вдруг ск